Кто дерзнет сказать, что солнце лживо
Шрифт:
"Волосы" - это пьеса, составленная из отдельных музыкальных новелл. Они имеют свои подзаголовки - "Марихуана", "Интернационал", "Я жгу призывную карточку". Нельзя пересказать какой-то один эпизод, нужно рассказывать весь спектакль. А его не расскажешь, его нужно смотреть и слушать, ибо талантливое и новое - непересказуемо.
Заехал к друзьям. Меня шатало, голова раскалывалась. Я померил температуру, термометр показал 39,8. Видимо, вирусный грипп. Очень весело.
Оставаться у друзей неудобно - всех перезаражу. Весь раскаленный, я отправился
Поправился я через два дня. (Поправился - это условно, просто температура упала до 37,5. "Вот тебе и побродил по Парижу, - горестно думал я, вылеживая на необъятной кровати в голубенькой мансарде в отеле "Монс-Элизе".
– Никогда нельзя: а) загадывать вперед, в) подсчитывать возможный гонорар и с) бахвалиться здоровьем".) Заехал Алекс, и мы отправились перед моим вылетом перекусить в маленький кабачок.
– Задача будущего общества изобилия - уменьшить долю пищи для каждого человека, а задача сегодняшнего общества процветания - все-таки увеличить эту дозу, - сказал я.
– Браво, - сказал Алекс, - выпей еще рюмку, и отправляемся.
Мы приехали в Орли. Алекс оставил меня в машине, взял билет и пошел ворковать с девицами в кассах. Вернулся он через полчаса, встрепанный и яростный.
– Не знаю, успеешь ли, через десять минут твой самолет уходит в Дакар, а у меня сейчас будет инсульт из-за наших авиабюрократов. Бежим!
После вирусного гриппа бегать с чемоданом по километровым зданиям Орли занятие не из приятных, и отдышался я только в самолете, облившись пятью потами.
Моими соседями оказались две славные пары: мужья - алжирцы, жены испанки, живущие во Франции. Когда принесли обед, есть я ничего не смог и предложил моей соседке торт и сандвич. Поблагодарив меня, она немедленно сунула все это в рот, расхохоталась и сказала: "Травахо, мучо травахо". Это я понял: "Работаю, много работаю".
Она постучала себя по животу и добавила: "Пуза нет". Это я понял по жесту. Вообще артисты миманса в переводчиках не нуждаются - счастливые люди.
Потом стюардессы опустили два белых экрана и началась одновременная демонстрация двух ковбойских цветных фильмов. Один - с любовью, другой - с выстрелами. Самолет наш был не очень забит, поэтому люди разбрелись по громадному лайнеру, заняли места, откуда лучше видны экраны.
И в это время началась гроза. В самолете становилось то ослепительно бело из-за близких разрядов, которые замирали в небе, словно сожженные деревья, то делалось непроглядно темно, когда исчезали зловещие зеленые "сучья" молний...
Я посмотрел в иллюминатор - по белому крылу ползли голубые точечки электрических разрядов. На высоте десяти километров над океаном это зрелище не из приятных.
Интересно, что на грозу реагировали только те пассажиры,
Но когда я смотрел на голубые электрические точечки, которые ползали по крыльям, а из-под одного из креплений выбивало масло, мне очень не хотелось, чтобы электрическая точечка дошла до того места, где жирное, горячее масло струйками сбегало по поверхности крыла...
Пилоты вели самолет мастерски; они то кидали его вниз, то поднимали вверх, то круто сворачивали, ломая курс. Я подумал тогда, что военная авиация принесла громадную пользу авиации гражданской. Когда летчик бомбардировщика получает задание уничтожить город, для него нет преграды - гроза или туман. Есть приказ, а приказ нужно выполнить.
Занятно: неужели изнуряющая подготовка к войне служит миру?
Я "схватил себя за руку", вспомнив беседу с одним профессором из ФРГ, который говорил мне: "Ну и что - атомная война? В этом смысле я согласен с теорией Мао Цзэ-дуна. Да, погибнет большая часть человечества. Да, я убежден, что потом жизнь будет лучше. Ведь и в Германии и в Советском Союзе после второй мировой войны
жизненный уровень значительно вырос". Старичок профессор был из нацистов.
...Я смотрел на голубые электрические точечки, которые ползли по крылу, и вспоминал Антуана де Сент-Экзюпери и, признаюсь, испытывал постоянное ощущение беззащитности в этом громадном, комфортабельном, алюминиевом доме, поднятом мощью турбин, геометрической пропорцией крыльев и людской устремленностью к знанию (не к войне) на десять километров в небо...
Я зашторил свой иллюминатор, чтобы не видеть эти голубые точечки. Соседи мои, испанки и алжирцы, сидели в хвосте самолета, смотрели фильм, и я прилег на сиденье. Не спалось. Впереди, на восемнадцатом ряду, лежал мальчишечка. Отец и мать смотрели кино в первом салоне. Мальчик, закрыв лицо руками, тихонько плакал, скулил, как собачонка. Я положил ему руку на голову, мальчишечка обернулся ко мне, шмыгнул носом, я вытер у него слезы со щек, он взял мою руку, по-хозяйски положил ее себе под щеку, и мы с ним сразу же уснули.
(Я потом записывал в дневнике: "Ограниченные роком ответственности и знанием возможной беды, мы должны знать, что тело ребенка - чужого, вихрастого, сопливого, в очках, красных брюках и белых ботиночках - укрепляет веру и дает силу каждому, кто прикоснется к нему, потому что ребенок - это всегда истина".)
В Дакаре, на ночном, пустынном, душном, освещенном прожекторами аэродроме, пахло океаном, водорослями и йодом. Небо было звездным, трещали цикады странно, пронзительно, по-африкански.