Кто из вас генерал, девочки?
Шрифт:
В гневе она хорошеет. Я знала это и раньше. Забыла. А сейчас вспомнила. Как она прибежала в десятом, красивая, пылающая от возмущения.
Умерла их домработница Соня. Родственников у нее никаких не оказалось, и мать Лельки на правах будто бы самого близкого человека наложила лапу на Сонино пианино – самую большую ценность. Приволокли пианино домой, а потом пришел настройщик, полез к нему в брюхо и чуть не упал в обморок: оно все было изъедено жучком, и проще было купить новое, чем тратиться на его ремонт. Лелька, пламенея, рассказывала нам об этом.
– Жучки не пианино съели, а мечту прибарахлиться задаром, – сказала тогда я.
Лелька просто в красавицу превратилась, столько украшающего гнева в ней было – и на Соню-обманщицу, и на мать, которая
Она ненавидела отца за глупость – но не прощала нашу к нему иронию. Она презирала мать за алчность – но мы не должны, не имели права это видеть. Она все понимала, но это была ее семья, и судить ее со стороны она не позволяла. А мы судили. Говорение правды в лицо было из тех доспехов, которыми мы гордились. Это была слегка горячечная правда. С тех пор как я «осела в хороших учительницах», самым большим своим делом я считаю вытаскивание моих ребятишек из горячечного смятения. Из самосжигающей страсти выдать! За то, что жизнь не всегда такая, какая в кино, за то, что папа говорит дома одно, а на работе другое, за ту убежденность, что взрослым не понять их. И я кричу: понимаю! Горите синим пламенем, горите! Ниспровергайте! Но только, ради бога – от знания, даже от желания знать, не от растерянности, не от равнодушия.
Если б они знали, мои мальчики и девочки, сколько я думаю о них, как мне хочется не найти за их категоричной резкостью скрытой паники (той – моей!), не найти поверхностности суждений; как мне хочется, чтобы две реки, из которых пьешь в молодости, протекали для них всегда рядом – Река Отрицания и Река Познания, Река Злости и Река Доброты. Иногда мне это удается.
И я считаю это самыми главными своими победами. Иногда не удается. И я печалюсь об этом больше, чем о ненаписанной книге. Бог с ней, с книгой. Ну не будет еще одной. Они-то уже есть – мои ученики. И надо, чтоб им удалось больше, чем мне. Их надо готовить к большему. Варвара обыскивала и отнимала у нас даже крохи. Она видела человечество одетым в одинаковые лосёвки. Так вам! Так вам! А я говорю своим: вы все в одинаково красивых сапогах (туфлях, платьях, костюмах). У вас у всех дома белые хирургические кухни, а телевизор слева (справа) по курсу в комнате с большим серым (красным, зеленым, желтым) ковром посередине. А на стене у вас что? Чеканка? Тарелка? Лапти? Ах, вот что! Эстамп. Ну, кто догадается, если вы не протрубите во всю силу легких, что ни у одного из вас не повторяется даже такая чепуха, как отпечатки пальцев? Что уж говорить о вас самих, о ваших душах, даже если вы все нарисуете синие веки, все наклеите ресницы, все напялите парики – вы же все равно разные, все равно непохожие. И это в вас самое дорогое, самое бесценное. Сапоги на платформе – даже не копейка, пыль, дым по сравнению с этим. Вы все генералы, дети мои, все!
А теперь разберемся, что же такое быть генералом…
– …Бери Левку, – говорю я Ритке, – бери. Независимо ни от чего – бери. Пусть они сходятся, расходятся – черт с ними, а Левка пусть будет с тобой. Ему нужна добрая устойчивость.
– Ребенку нужна мать, – Лелька говорит мне это, как последней дуре, как той гоголевской девке, что не знает, где право, где лево.
– А кто у него мать отнимает? – пожимает плечами Нелка и смотрит на землю, всю пронзенную облезлыми Ривиными шпильками. Ну, кто сейчас их носит? Только она. В пятьдесят четвертом она жила как в сорок первом. Сейчас, в семьдесят четвертом, она с трудом докарабкалась до пятьдесят четвертого. Время бежит быстрее толстой Ривы, она за ним не поспевает. Она как бегун, отставший на три круга.
Нелка, как и в детстве, берет на себя миссию разобраться в нашем непонимании и дать каждому кончик нити, уцепившись за который мы придем друг к другу. Должны прийти.
– Леля, – говорит она, – как у тебя дела в школе? Все-таки это хорошо, что из нас четырех две учительницы.
– Что хорошего? – спрашивает Лелька. – Кризис с кадрами?
– И кризис, – Нелка спокойная.
– Лину ты не спрашиваешь, – иронически говорит Лелька, – а я у тебя вызываю сомнения.
– Да нет, – говорит Нелка, – при чем тут сомнения?
– А у меня все хорошо, – говорит Лелька. – Я вiдмiнник народноi освiти. Съели? Я образцовая, девочки, учительница.
– Умница, – радуется Ритка. – Я ничуть не удивляюсь. У тебя всегда был подход к детям. Помнишь, ты была вожатой в пятом классе?
Лелька закрывает Ритке рот ладонью. Ей это неудобно, но она даже привстала, чтобы это сделать. Как ей надо закрыть Ритке рот ладонью.
– Я элементарно добросовестная баба, – говорит она. – Двадцать лет назад я рисовала на всех книгах и тетрадях высокие дома с блестящими окнами, я хотела строить эти дома, а стала учителем географии. Вы думаете, я считаю все это несправедливым? Совсем наоборот. Как пишут в газетах, жизнь внесла свои коррективы и определила всему свое место. Дома стали строить без меня. На здоровье! Я предпочла полюбить географию. А потом поняла, что в ней даже есть сермяга – Волга всегда впадает в Каспийское море. Это утешает, как всякая незыблемость.
И тут я поняла, что ничего ее не утешает. Что она вся клокочет внутри, но не скажет нам ничего. Игося? Хотя почему он? Вполне мог оказаться на самом деле приличным мужем. Работа? Но тут я согласна с Лелькой: за двадцать лет привыкаешь к делу, которым занимаешься. А география действительно самый для этого предмет подходящий: ни тетрадей, ни острых вопросов, реки текут, горы стоят, города строятся…
– Скучно, девчонки, – говорит вдруг Лелька. – До тошноты. Все привычно, все знакомо, все будто сто лет было. Мебель двигаю туда-сюда, шторы каждый месяц меняю. Один хрен. Запахи те же. Звуки те же. Гости те же. Кого от чего стошнит – знаю. Кто что запоет – знаю. Как Игорь целуется, наизусть помню. Да и он это делает наизусть.
Я отплевываю тихо, чтоб никто не видел, диагоналевые нитки.
– И в школе одно и то же. Даже дети все на одно лицо. Ты этого не замечала? – Она поворачивается ко мне. Я не ждала, растерялась. Лелька машет рукой. – Не скажешь. Я так и думала, что не скажешь. Каждый хочет представить, что живет интересно. Хоть и ничего нет, а все-таки, мол, что-то есть… Люди все иллюзионисты. Или как? Иллюзионеры? Я даже знаю, как я умру. На двуспальной кровати, и местный комитет будет собирать на похороны по рубчику. А потом выяснится, что денег ни у кого нет, и возьмут в месткоме под зарплату, а через десять дней люди придут получать деньги, а с них начнут вычитать. И все будут удивляться: зачем, почему? Потому что выяснится вдруг, что все меня уже забыли. Напрочь…
Самое безнадежное дело доказывать несчастливому, что он счастливый. Как говорит мой Андрей – «бесполезняк». Поэтому мы молчим. Ритка не в счет. Она-то лепечет что-то о семье, о дочери, о том, что как ей, Лельке, не стыдно так думать. Произнести такие слова полагается. Они как «будь здоров» после чиха, как с «Новым годом» первого января. Ритуальные слова, и все. А по существу ничего не скажешь, потому что скучно – это опухоль с метастазами. Это несчастье. А Лелька ждет. Она высказалась и напряглась, готовая и принять, и опровергнуть все, что мы ей скажем. Я знаю, что такое скука. Скукой были отпуска с Олегом. Я просыпалась по утрам, а сознание бесконечности наступившего дня повергало меня в отчаяние. Мы ходили, лежали, ели, читали, мы смеялись, ссорились. И было скучно.
А если так всю жизнь? И она, бедняга, двигает мебель, с треском срывает пыльные шторы…
– А ты попробуй уйти из школы, – говорит Нелка. – Не дрейфь и начни что-нибудь сначала.
– Что? – быстро спрашивает Лелька. – Что?
– Поступи учиться, – говорю я.
Лелька смеется.
– А то ты не знаешь, что в нашем возрасте уже никуда не принимают. Вообще порядочным людям в тридцать семь и умирать не стыдно.
– Где ты была раньше? – тихо говорит Нелка. – Ну не сейчас же родилась твоя скука?