Кто кого перепечалит
Шрифт:
Самые тяжелые минуты в пути те, что тянутся между домом и поездом. Прежняя жизнь оставлена, новая - когда еще будет! Одиноко, холодно и горько, и никому-то ты в целом свете не нужна. Настя подпрыгивала вместе с автобусом на неровностях дороги - и вдруг ей нестерпимо захотелось увидеть Борю, или услышать его голос, или постоять перед окнами его дома; чувство ее требовало какого-то радикального безумия, изменения нормального течения событий. С трудом она подавила в себе возникшее желание; конечно, не трудовая дисциплина или наработки добропорядочности удержали ее. Теперь Настя знала, что внешние эффектные безрассудства ради любви - например, угон самолета или прыжок с моста в Москву-реку, безумия, которые так охотно тиражируют в книгах и газетах, - есть самые примитивные, низшие проявления этого чувства. Гораздо героичнее верить, что твоя любовь - единственная в мире, где чего только нет, не было и не будет. И это чувство не требует
На вокзале, у касс, Настя встретилась с будаевской секретаршей Антониной, которая тоже ехала ревизовать "объект". Она, конечно, ничего не понимала в птицеводстве, но родители у нее были из тех мест, и она выпросилась у шефа их проведать.
Антонина яркая красавица, высокого роста, полнотелая, белая, рассыпчатая, не то что изможденные модой манекенщицы, улыбка у нее в тридцать два жемчужных зуба, волосы водопадом - натуральное золото. Сели в поезд, вдвоем в купе, секретарша хохочет звонко, ест с аппетитом, зазывающе; глядя на нее, и Настя скормила себе бутерброды; Тоня в возбужденном веселье от дороги, незло шутит о Будаеве, все у нее просто, объяснимо, но не пошло, не унижающе, а так, опрятно, здорово, чисто. "Красавица, - пожалела ее Настя, - а жизнь не удалась, девчонку одна растит. Будаев, старый козел, не выход. и попробуй с такой внешностью в мужике не ошибись. Ты будешь думать, что он душу твою искал, а он телом твоим успокоится, и ничего ему больше не надо". Тут же она вспомнила с благодарностью Борю: он всю ее любил - и груди целовал, и ласкал нежно, и всякую беду ее лечил-врачевал. Поезд все стучал, стучал, покачивался... Антонина все щебетала, рассказывала... Миша, наверное, уже спал, отгоревавшись... Настя последними слезами чуть поплакала в казенную подушку, пахнувшую дезинфекцией, и забылась...
Но назавтра с утра, с первых секунд бодрствования, когда они еще ехали в поезде, и потом, когда устраивались в гостинице, а затем отправились на место работы, воспоминание о размолвке с Борей стало еще яснее, трезвее, настойчивей. Ничего не заспалось, не решилось, не рассосалось; а ведь снилось что-то хорошее: что они идут вместе, бульвары белые, в снеговых барханах, и деревья в свежем, не городском снеге, и идти им легко вдвоем, воздух в искрящихся снежинках, надышаться им невозможно, мороз, а тепло. Чувства мужчины, наверное, отличаются от чувств женщины, всегда, во всем, но они с Борей - их слова, поступки, мысли - так глубоко проросли друг в друга, что они, конечно, чувствуют сходно, одно и то же. Она мучительно вспоминала слова их пустяковой ссоры, такой ничтожной, что смысл ее стыдно было бы кому-то передать, да и никто не понял бы ее сути. Она казнила себя за то, что высказалась тогда так двусмысленно, неточно; и вот именно с этого момента начиналась ее обида: почему из двух толкований ее слов Боря выбрал низший, подумал о ней хуже, чем она есть, и тотчас же простил? Но она совсем не нуждалась в прощении! Ерунда - секундное непонимание, а сколько слез, переживаний; постоянно подкатывал у нее комок к горлу, но на людях она держалась.
Все же работа постепенно ее затянула. Не лекарство, конечно, а так, анестезия. На фабрике к ним негласно прикрепили двух мужчин: один попроще, пословоохотливей - должен был развлекать Настю, другой - высокий, с кокетливыми усиками - Антонину. Та сразу же наловчилась называть его Володей. Настя мгновенно, прочно забыла имя-отчество "своего". Она закопалась в бумажки, в цифры; все мелкие провинциальные уловки местной "экономии" ей были уже видны, и цели укрывательства ясные, вполне здравые, если развивать производство, а с точки зрения проверяющей организации - это как посмотреть... Настя читала тревогу на лице шефствовавшего над ней мужичка и думала: "Дурашка ты, дурашка! Очень мне нужно резать ваших кур и бить ваши яйца! Не понимаешь, что счастье ваше, что меня прислали, а не, допустим, Цукреева. Он бы подоил вас, поучил уму-разуму!" Грустно ей было думать о том, как мало нужно для счастья производителям кур и как много ей, мучающейся разладом в любви. А Тоня тем временем хохотала, косила зелеными глазами, пила чай, кофе, ела шоколадные конфеты, долго поднося их длинными наманикюренными пальцами к свежему, чувственному рту, и была так же весела и бодра, как и вчера. Обезумевший Володя прыгал вокруг нее, как молодой петушок. "А вот Борю никому даже в голову не придет отправлять на развлечение приезжей дамы, - с гордостью мелькнуло у Насти, - и прыгать он вокруг кого-нибудь не будет. Даже, как это ни грустно, вокруг меня..."
Вечером развлекатели закатились в гостиницу - с бутылкой, со щедрой закуской. Антонина уже ушла к родителям, и у Володи был жалкий вид. Настин, безымянный, оказался хорошим рассказчиком; она слушала одну историю за другой, внешне в ней включились нормальные реакции - Настя смеялась в нужных местах, радовалась теплому вечеру, приятным людям; а внутри ей было худо, скверно, она все держала при себе гостей, боясь остаться наедине с собой, страшась слез, бессонной ночи. Она заметила, что безымянный все чаще взбадривает, возбуждает себя водкой, и подумала: "Надо же, какой патриотизм! Из-за кур готов пойти на крайность, на подвиг. А ведь хороший человек, и у него есть семья, дети. А он сидит здесь, безымянный, ненавидя доставшийся ему "синий чулок", и готов, как разведчик, все превозмочь ради процветания любимой Белгородчины". Ей же от присутствия рядом мужчин еще больше и печальней хотелось к Боре, она знала, что там ее утешение, да и не утешение ей нужно, а любовь. Наконец Насте стало стыдно, что она использует этих людей для достижения неизвестных им целей, и она выпроводила их домой.
Ночь настала тихая, темная, в окне висела чуть ущербная, как бы недопеченная, луна. Все: усталое от дороги тело, перегруженная цифрами голова, сердце, измученное переживаниями, - все просило сна, покоя, а он не шел. Настя почувствовала, что Боря тоже не спит, ворочается с боку на бок, страдая, и тогда она вслух негромко начала его просить, уговаривать:
– Боря, миленький мой Боря! Пожалуйста, спи спокойно, я тебя очень люблю, жалею; я тебя ласкаю, нежу, обнимаю, тебе со мной тепло, уютно; я тебе во всем, во всем буду покоряться, потому что ты самый красивый, самый сильный, самый лучший; счастье - чувствовать твою власть над собой и жить с нею! Пожалуйста, засыпай, все у нас хорошо.
– и луна медленно, величаво стала погружаться в мягкий, теплый туман облака...
Наступивший день был третий, да - только третий день беды. Неужели можно прожить еще три и еще - и уцелеть? Говорят, что время лечит. Процесс выздоровления есть процесс борьбы: кто кого - лекарь больного или наоборот. Вдруг она поняла, утром, трезво: они оба погибнут, если расстанутся. Их любовь не та, что разрешает жить воспоминаниями, на временном или пространственном расстоянии, она слишком земная, чувственная, живая.
Настя выглядела ужасно, но и внешность, и белгородские куры, и пропажа Антонины - она не появилась ни к обеду, ни к вечеру - волновали ее сейчас мало. "Быстрей, быстрей", - торопила она себя, даже не пытаясь рационально объяснить причины спешки. Шефствующие мужики, кажется, наконец поняли, что Насте не до них; совсем оравнодушились и как-то почтительно зауважали ее за выданный результат инспекции; а когда поезд мягко тронулся с первого пути, они разом сгорбились, потеряли выправку и пошли прочь с платформы, оба в турецких кожаных куртках - высокий Володя и безымянный герой-жертвователь. Настя почувствовала тихую нежность к ним за сгорбленность и облегчение оттого, что никогда их больше не увидит.
Купе было набито попутчиками. Один, коротко и аккуратно стриженный, сразу достал толстую книгу и углубился в первую страницу. Настя глянула на обложку - дорожное чтение называлось "Душегубы". Второй "душегуб", лет двадцати пяти, с карикатурно кроличьим лицом, растерянно улыбался. Третий, пожилой мужчина в подтяжках, сидел сбросив туфли, в одних носках. Стояла принужденная, искусственная тишина. Всем было неловко от молчания, но заговорить не находилось повода, и Настя чувствовала, что главную тяжесть в компанию принесла она, ее неприступный и измученный вид.
Тут дверь поехала в сторону, открылась во всю ширь, и на пороге воссияла ослепительная Антонина. Она была навеселе, чуть-чуть, самую малость.
– У, какие мы страшные, какие грозные!
– сделала она козюлю стриженому "душегубу".
– совсем Настюшу мою в угол загнали.
– и поспешила объясниться: - Дома так встречали, так встречали, чуть на поезд не опоздала, в последний момент вскочила! А вы тут сидите дундуками, как неродные.
– она захохотала так звонко, заразительно, обезоруживающе, что не ответить приязнью ей было нельзя.
– Вот так птичка!
– подпрыгнул "кролик".
– Кто такая?
– ахнул в восхищении пожилой.
– Вы бы вели себя поскромнее, - все еще крепился стриженый, пытаясь удержать Антонину.
– А вы, наверное, милиционер?
– подмигнула ему красавица.
– За порядком любите следить.
и по тому, как у стриженого вспыхнули уши, стало ясно, что она попала в цель.
Через пять минут купе гуляло: "кролик" достал из сумки бутылку шампанского, пожилой - четвертинку водки, стриженый, притворно вздохнув, отложил "Душегубов" в сторону. Привлеченный разгульным шумом, заглянул из коридора дробненький, хилый кавказец с коньяком, с жадными глазами, попросил униженно: