Кто по тебе плачет
Шрифт:
В одном углублении под соснами хвоя поднималась колючим холмиком. Я стал разбрасывать ее палкой, сначала так, от раздражения, потом сознательно, пытаясь выгрести подобие берлоги, просто ямы, волчьей лежанки. Правда, я не видел этих волчьих лежанок. Будут ли волки спать на ровной земле, кто знает? Кажется, не будут...
У меня вышла довольно приблизительная берлога или окопчик.
– Ты нашел клад? – Она подошла ко мне, когда в лесу почти стемнело.
– Дороже клана. Берлогу для ночлега.
– Ты серьезно?
– Вполне.
– А
– Для нас двоих. Больше в гостинице нет мест...
Мы легли в сухую пружинистую хвою рядом, тесно. Дальше некуда было подвинуться. Как мог, палкой сдвинул хвою на себя, на нее, с двух сторон, завалил до самых макушек. Палку, на всякий случай, положил поблизости. Но если подойдет во мраке ночи, подумал я, какой-нибудь зверь, я не сумею проснуться. Не смогу. Такая свалилась на меня хвойная, мягкая, навеки неподъемная усталость.
Муравей побежал по моей руке. Прогнать, шевельнуться не было сил. Живой, подумал я, до сих пор живой. Пускай щекочет, бегает, резвится.
Она лежала тихо. Я не слышал ее дыханья, не улавливал движений. Хвоя стекала, сыпалась от веянья сосен. Будто сами деревья стелили понизу легкий неощутимый ветер. Мне было невыразимо тепло. Впервые за последние тяжкие дни тревога ушла от меня. Усталость, неведомо как плыла, таяла, уходила в нежное зыбкое теплое. Всюду вокруг одно только это мягкое, нежное, доброе, чему названия, кажется, нет. Одно только это.
Мне, взрослому, совсем не слабому человеку, так упоительно хорошо было давным-давно, когда я не мог еще стать взрослым. У моей мамы. От нее самой. От нежности, от ее рук и тепла.
Мы шли целый день, останавливаясь только для проверки невидимой, как след ножа на воде, линии-дороги. Тайга – пора привыкнуть к этому слову – тайга все-таки больше походила на чистый хорошо проветренный сухой лес. Трава не мешала нам, она едва пробивалась через опавшую плотную хвою. Нас окружали деревья, похожие на сосны, какие – не знаю: прямые, высокие с бронзовой корой, с иглами длинными, настоящей колючей бахромой на тугих ветках. Моя неподготовленная память подсказывала мне подходящие названия: кедр, пихта, лиственница, туя, можжевельник, багульник... Ну что там еще бывает? Кедры? Пускай будут кедры. Лишь бы скорей дойти.
Чего для нас было много, в полную волю, до хмельной сытости воздуха. Почти горького на вкус, почти густо-зеленого на свет, крепкого на глоток пьяной свежести!
Мы торопились. Наши лапти уже висели клочьями. Будь перед нами видимая цель, кажется, бежали бы к ней сломя голову. Но впереди алели на солнце бесконечные стволы. Очень много стволов. Один за другим, один за другим, один за другим, один за другим, один за другим...
Но где же последний?
Вечером она увидела огромное дупло невысоко над землей, опустилась
– Больше не могу. Прости меня. Лапы не идут.
Она сняла с ног то, что совсем недавно было моей гордостью, закрыла глаза, обняв руками сама себя. Я лег у дерева под зеленым дымчатым окном в синее к вечеру небо. Лежать бы так и лежать. Будь они прокляты все на свете земные расстояния.
– Ой! – вскрикнула она вдруг. – Я нашла! Погляди! В дупле еще дупло.
В руке у нее была сухая шишка.
– Их тут много!..
Я сел рядом с ней, открыл ножичек брелок и стал выковыривать им из этой шишки горошины-орехи...
От губ ее шел ореховый аромат, белые зубы хрустели орешками, волосы вперемежку с хвойными иглами, совсем девичьи смуглые босые ноги – все это, наверное, было привлекательно для постороннего взгляда: меня обожгло колючей неотвратимой жалостью к ней, так по-детски протягивала она ладошку...
Орехов, а точнее шишек, было двадцать семь. Таежная загадка. Если кругом на земле все подобрано лесными жителями, расклевано птицами, как могли остаться прошлогодние шишки в дупле? Разве что беличий хвостик, прилипший к ветке, печальная суть нашего клада?
Я ковырял их ножом и кормил одичавшую лесовичку, вдыхая с наслаждением незнакомый лесной привкус.
– А ты? – возмутилась, отодвинула она мою руку...
Кажется, первый раз мы были почти сыты. Первый за тысячу дней Правда, я долго не мог приучить себя жевать одну мякоть и от жадности крушил ее наполовину с корочками, до боли в зубах.
– А теперь чего тебе хочется, лесная кикимора? – попробовал пошутить я.
– Теплую ванну, телевизор и мягкое кресло, – засмеялась она.
– Ты веришь сказкам?
– Очень...
– А я нет.
– Одичал в лесу. Темным скоро станешь, как дупло. Мы с тобой так одиноки.
– Ну и что, беда какая? Многих полезно было бы на время хотя бы окунуть в одиночество.
Она снова засмеялась:
– В тюрягу?
– Будто без тюряги нет одиночества.
– Но зачем!?
– А чтобы однажды поняли, какое благо жить среди людей, называть кого-то близким, родным. Не каждый достоин быть не одиноким.
– Философ, – не то с иронией, не то с грустью сказала женщина, и мне расхотелось о чем-либо говорить.
Спали мы, сидя в этом дупле, как в большом деревянном кресле, жестком и неудобном. Комары около нас больше не летали.
На другой день жадно хотелось пить, невыносимо хотелось воды. Мы ели ягодную свежесть, много ягод и все же очень хотелось набрать полный рот воды, хлебнуть обыкновенной воды.
– Куда мы попали? Это не Сибирь, такая жара, – вздохнула она.
– Только днем жара. Ночью ты плачешь во сне от холода. И деревья тут вполне сибирские.
– Разве я плачу?