Кто помнит о море
Шрифт:
— А как же они? — задыхаясь, шепотом говорю я, приближаясь к ней.
Стараясь не смотреть ей в глаза, я протягиваю каменные фигурки. Быстрым движением она приоткрывает покрывало, дав мне возможность заглянуть ей в лицо. И я уже ничего не вижу, все затмевает горячий блеск ее глаз. Ослепленный, я ставлю к ее ногам две статуэтки, не имея больше сил нести их.
— Почему бы тебе не взять их с собой? — только и мог я вымолвить.
— А что мне с ними делать?
Она снова хочет двинуться в путь. Я с недоумением смотрю на нее; горькая печаль гложет мне сердце. Я с болью опускаю глаза на фигурки, в первый раз разглядев их хорошенько.
Боль моя становится нестерпимой, я с трудом сдерживаю слезы, готовые хлынуть из глаз: каждая из этих фигурок
— Ну хорошо, ступай домой, — говорит она. — Я иду с тобой.
Смотрю на нее затравленным взглядом. Отбросив угрызения совести, я подчиняюсь ей. Люди уже оглядываются на нас. Она снова закрывает лицо, я иду впереди, оставив на земле фигурки, которые она не позволила мне взять с собой. Я направляюсь к дому. Вскоре она обгоняет меня, а я едва передвигаю ноги. Она, дрожа всем телом, дожидается меня в комнате.
— Так ты не поняла, почему я нес эти статуэтки? — униженно спрашиваю я.
— А сам-то ты понимаешь?
Она нисколько не сердится, только взгляд ее кажется озабоченным. Этот вопрос возвращает мне надежду.
— Ты хотел, чтобы я вернула их к жизни, согрела на своей груди своим дыханием. Это-то хоть ты понял?
Да, это так, именно так я и думал. Я не нашелся, что ей ответить. До этого дня я никогда не позволял себе ничего подобного по отношению к ней.
Она спрашивает, сжимая мне руку:
— Разве ты не понимал этого?
Я отворачиваюсь; она оставляет меня и идет к ребятишкам, которые уже давно зовут ее. Но когда я в свою очередь подхожу к ним через несколько минут, то вижу, что они играют одни. Нафиса снова ушла! Поглощенные своей игрой, Мамиа с Диденом делают вид, будто не замечают меня.
Проходит час.
Нафиса вернулась. Тем временем взорвалось одно из новых сооружений.
В ту ночь я долго не мог уснуть, очень долго, — ни разум, ни память не властны были надо мной. Свет не горел, жизнь в комнате теплилась только благодаря доносившемуся дыханию Мамии и Дидена. Нафиса тихонько разговаривала со мной, но откуда — я не мог понять. Я мучительно таращил глаза во тьме, пытаясь разглядеть тонкий овал ее лица, ее удлиненные глаза. Слова Нафисы все еще звучали, достигая моего слуха, но сама она… И вдруг образ ее возник передо мной, пылая огнем. Земля пошатнулась у меня под ногами, в голове помутилось, меня качало, словно в утлом челне. Я знал, что море подступило к нашему гроту. Голос Нафисы растворился, но сама Нафиса, сияя, предстала предо мной в эту последнюю, решающую ночь. Потом она начала постепенно отступать и незаметно исчезла. Мне почудилось, будто я тоже куда-то продвигаюсь на своей лодчонке, влекомый чем-то черным, что было чернее самой ночи, и нежным, наделенным кошачьей вкрадчивостью и в то же время значительностью.
— Помоги мне, иначе я упаду, — молил я.
Нафиса протянула мне руку и стала тянуть меня, не говоря ни слова. Но я заметил, что, стараясь не дышать, она все-таки пела потихоньку. Так я и плыл, охраняемый этой песней, потом вдруг, ощутив себя таким ранимым, незащищенным, открыл глаза и увидел город, еще более беззащитный, чем я, который тоже не спал, хотя море теперь опоясало его, оберегая своими волнами.
Забрезжила заря.
— Вот увидишь, ничего не будет.
Мы взглянули друг на друга, и я испугался: на ее челе я прочел грядущую нашу судьбу. Она как раз несла кофе и замерла с подносом в руках. Я хотел запечатлеть в своей памяти ее черты. «Какой увижу ее в эту секунду, такой и буду помнить до конца дней». Однако я скоро понял, насколько бесплодна, тщетна моя попытка: чем пристальнее я смотрел на ее лицо, тем туманнее видел его, пока оно не расплылось в улыбке.
— Ничего не будет, — повторила она.
Словно успокаивала ребенка! Но я знал, что все уже решено, и на сердце мне легла тяжесть. Она поставила поднос между нами, я увидел в стакане красную розу. Она протянула мне розу и стакан черного кофе. Я пил кофе, держа цветок в руке. Спокойная, сдержанная, она молча взяла свой стакан. Постепенно что-то просочилось в окружавший нас воздух и подействовало на меня, словно целебный бальзам. Я всей душой был признателен ей за это. Она без всякого волнения смотрела на расстилавшееся вокруг море, на легкие волны: мы были не одни. И все-таки я испытывал бесконечную жалость к нашему несчастному городу.
Вскоре после этого неуловимая Нафиса снова исчезла — дело привычное. Утро выдалось шумное, солнце проникало в узкие переходы, где время от времени мелькали женские силуэты. Море плескалось в тени.
Я тоже вышел из дому. Воздух был насыщен морской влагой. Я не ошибся: море оттеснило недавнюю сушь, поднявшись из глубины (где его, видимо, удерживали другие дела). Неужели оно и в самом деле предвещало пришествие нового мира? Во всем его облике сквозила теперь отчужденность, напоминавшая рассеянную отрешенность женщины, которая готовится стать матерью. «Если этот мир и впрямь грядет, нас это никак не коснется, он не будет похож на наш», — думал я. Платаны отливали золотом в лучах, низвергавшихся с верхушек новых сооружений, полыхавших, словно доменные печи, мрачным огнем. В Медресе, как обычно, толпился народ, а мумии тем временем, укоренившиеся на площади, вперились в пустоту застывшим фарфоровым взглядом, преграждая прохожим путь и заставляя их делать большой крюк. Держались они неустойчиво и каждую минуту могли упасть. Разгуливать в центре города в непосредственной близости к ним становилось опасно. Усталость внезапно навалилась на меня, я почувствовал тошноту. Наверное, оттого, что слишком близко подошел к этим странным блюстителям порядка. Они пробудили в моем сознании довольно скверные воспоминания, но вот какие? Быть может, из другой жизни, другого времени? Я пошел по направлению к дому, и неприятные ощущения постепенно исчезли.
Все они собрались там — соседки, дожидавшиеся меня у порога нашей комнаты, — и все они при виде меня подались вперед. Одна из них держала на руках моих детей. Мальчик впился зубами в кусок гипса. О, я сразу все понял, с первого взгляда. Этого удара я ждал уже давно. Теперь, когда это случилось, я не испытывал ничего. Разве что чувствовал себя несколько оглушенным, вот и все. Я просто пытался понять, каким образом они об этом узнали, кто предупредил их.
Вперед выступила Фатема.
— Так вот, — начала она.
Фатема хотела рассказать мне, как было дело, но на нее вдруг напала икота. Зашатавшись, она отступила на несколько шагов, словно увидев перед собой страшное видение, и тут же села на пороге соседней комнаты. Превратилась в камень. Из глаз ее скатились две слезинки и застыли на щеках, затвердев, словно драгоценные каменья. То же самое случилось и с другими женщинами. Я один был живой в окружении этих мраморных изваяний, хранивших гробовое молчание. И в эту минуту до моего слуха донеслись слабые, едва различимые, но настойчивые удары. Я прислушался. Сомнений не было: равномерные и монотонные, они доносились из-за стен, из подземного города. Я вслушивался в них и в конце концов расшифровал послание, передававшееся по всем направлениям:
«Нафиса больше не вернется. Нафиса больше не вернется. Нафиса больше не вернется…»
Последние мои сомнения, если таковые еще оставались, были рассеяны. Я понял, почему сегодня утром она вручила мне розу: она уже знала.
Море проникло во двор, потом в дом и, отбросив привычную сдержанность, стало ласково плескаться у моих ног. Оно не покидало меня ни на минуту.
Не помню уже, как закончился для меня этот день, зато явственно помню последовавшую за ним ночь. Я лежал на спине, раскинув прикованные к полу руки, с разодранными боками, и что-то вроде огромной, пресной и липкой губки елозило по мне. Я ничего не ощущал. Мной овладело каменное бесчувствие, и я перебирал в памяти все имена Нафисы. Я не испытывал больше ничего. Камень — легкий, живой и бесчувственный…