Кто следующий?
Шрифт:
— Работу по выслеживанию Стурки?
— Да. Я буду откровенен: мы решили забросить сеть и вытянуть в ней всех, на кого имеются досье, но что-то случилось, и вся схема пошла коту под хвост. Это конфиденциально, вы понимаете — мои слова не должны выйти за порог этой комнаты.
— Понятно.
— Все хотят получить это дело в упаковке и запечатанным. Быстро, без лазеек и изъянов. Возьмите Стурку, и если за ним кто-то стоит, выясните, кто и откуда.
— А если окажется замешанным иностранное правительство?
— Нет. Я не верю в это.
Лайм тоже не верил, но все могло быть возможно.
— Могу я задать вопрос? Вы предполагаете, что мы вернем Стурке «визитную карточку»?
Саттертвайт покачал головой.
—
— Все это правильно, — сказал Лайм. — Но тем не менее, вам нужен кто-то больше меня.
— Мне нравится, как вы оцениваете людей.
Лайм затянулся сигаретой и длинной струей выпустил дым изо рта.
— Я ушел на покой и лишь перекладываю бумаги. Еще несколько лет, и я перейду на подножный корм.
Саттертвайт улыбнулся и с сомнением покачал головой.
— Неужели? Люди, стоящие на политической лестнице выше вас, — политические назначенцы.
— Фактически, это дело ФБР. Почему бы не дать им раскрутить его?
— Потому что в умах многих ФБР ассоциируется с полицейским государством.
— Чушь. Только они имеют достаточно возможностей.
Саттертвайт поднялся из-за стола. Он действительно был маленького роста — не более пяти футов и пяти дюймов на каблуках. Он сказал:
— Вернемся лучше к работе. Спасибо, что просветили меня.
Они пробрались по запруженному людьми подземному переходу и прибыли на пресс-конференцию несколько раньше президента. Во всяком случае, это выглядело как пресс-конференция: фотографы беспокойно сновали по комнате, репортеры набрасывались на людей, а телевизионная команда явно одерживала верх благодаря своему перевесу в материально-техническом обеспечении и людской силе. Софиты отбрасывали горячие лучи света, резавшие глаза. Техники громко говорили в микрофон, устанавливая уровень звука. Оператор телевидения громко орал кому-то: «Убери свои чертовы ноги с этого кабеля» — и дергал тяжелый кабель, как длинный кнут. Кто-то вместо президента стоял на подиуме позади Большой печати, и люди с телевидения наводили по нему свои камеры.
На экране одного монитора была видна заставка телепрограммы. Звук отсутствовал, но Лайм не нуждался в объяснениях, чтобы понимать, о чем идет речь. Световая указка комментатора перемещалась по схеме внутренних структур Капитолия, выделяя места, где были повреждения фундамента под обеими палатами и кирпичных несущих арок здания. Затем на экране появился внешний вид Капитолия с большого расстояния — для его освещения полиция установила переносные прожекторы; чиновники и люди в форме сновали вокруг, и перед объективом камеры стоял репортер, говоривший что-то. Кадр снова сменился: операторы с камерами в руках следовали за людьми по разрушенному зданию. В залах с колоннами все еще стоял дым. Люди просеивали и перебирали куски камня и пыль. К тому времени считалось, что все тела, живые и мертвые, найдены и извлечены из-под груд обломков; сейчас они искали детали бомб.
Стайка журналистов окружила Лайма.
— Вы — тот человек, кто задержал их? Вы можете сказать, что произошло там, господин Лайм? Вы можете сказать что-нибудь о террористах, которых вы арестовали?
— Простите, но в данный момент, никаких комментариев.
В противоположном конце зала Перри Херн поднял трубку звонившего телефона; потом он положил ее на место и начал говорить, требуя внимания. Он подавал сигналы руками, и все бросились искать места в миниатюрном амфитеатре. Разговоры вокруг постепенно стихли; гам перешел в гул, затем в приглушенное бормотание, пока наконец не наступила тишина. Саттертвайт поймал взгляд Лайма и сделал знак; Лайм вышел вперед и занял стул, на который указал Саттертвайт — сзади и ниже президентского подиума. В комнату вошли вице-президент, генеральный прокурор и другие высокопоставленные лица. Они расселись по другую сторону от Лайма. Генеральный прокурор Роберт Эккерт вымученно улыбнулся Лайму, давая понять, что узнал его. Он выглядел напряженным и настороженным и был похож на боксера, которого слишком сильно и часто били по голове.
Все они сидели в ряд, позади подиума, лицом к репортерам, толпящимся внизу. Это причиняло Лайму неудобство. Он то и дело скрещивал и выпрямлял ноги.
На экране монитора он увидел человека из группы сопровождения, с убедительной искренностью говорившего перед камерой. Теперь кадр сменился, появилось изображение пустого президентского подиума, и Лайм увидел на экране собственное лицо; это удивило его.
— Леди и джентльмены, президент Соединенных Штатов.
Раздалось щелканье кожаных каблуков президента Брюстера о твердый пол. Он вошел сбоку и, казалось, мгновенно заполнил собой комнату: все взгляды устремились на Брюстера. Поднимаясь на свое место, президент мрачно кивнул репортерам и, расправив на наклонной поверхности перед своим животом маленький листочек бумаги, тронул правой рукой один из микрофонов.
В полной тишине президент бросил взгляд на объектив камеры. Это был очень высокий, мускулистый, загорелый человек с большим, не лишенным привлекательности лицом — от углов рта к выступающим скулам пролегли глубокие складки, напоминающие квадратные скобки. У него были густые волосы, глубокого, темно-коричневого оттенка, возможно крашеные, так как на руках проступали вены и начали появляться старческие пятна. Крупное тело не казалось грузным, он хорошо владел им, что безусловно свидетельствовало о многих часах, проведенных в сауне и бассейне Белого дома — о дорогостоящей заботе о себе. У него был крючковатый нос и маленькие, глубоко посаженные глаза, которые казались выцветшими. Он всегда безупречно одевался. Когда он молчал, как сейчас, он излучал тепло и производил впечатление искреннего, интеллигентного человека; но стоило ему начать говорить своим резким, гнусавым голосом, как, независимо от слов, которые он произносил, его речь казалась невнятной. У него был простонародный выговор, совсем как у мужика, сидящего на залитом солнцем крыльце рядом с мешками собранного зерна и охотничьей собакой.
И то и другое было притворством — и изысканная внешность, и огрубленный голос. Возникало чувство, что Говард Брюстер реально существовал только на публике. Лайму пришло в голову, что впервые со времени избрания в лице Брюстера появилась твердость и отдаленная жестокость — внешний признак, что ярость и гнев при виде национальной трагедии сказались и на нем.
Президент начал с традиционной фразы: «Мои собратья американцы, мы вместе скорбим и отдаем дань памяти тем выдающимся американцам, которые погибли…»
Лайм сидел с мрачной отрешенностью, вслушиваясь не столько в слова, сколько в подъем и спад президентского голоса. Брюстер не считал себя мастером риторики, и его референты подстраивались под его собственный стиль: в его выступлении не содержалось ни высоких истин, ни звучных афоризмов, емко отражающих суть момента в одной фразе. Речь Брюстера была успокаивающей, с хорошо знакомыми причудами; она была рассчитана на то, чтобы дать людям противоядие от шока и ярости — обращение с теплым сожалением, тихой скорбью и обещанием, что, несмотря на трагедию, в будущем все будет благополучно. Это был призыв к скорби, но не к тревоге, требование взвешенных оценок, но не безрассудной ярости.