Кто-то из вас должен умереть! Непридуманные рассказы
Шрифт:
Литягин за прошедшие годы изменился не сильно. Разве что похудел и посмуглел еще больше. А так как был жилистым, кучерявым, цыганистого типа мужичком, так и остался. И привычка та же – смотрит куда-то в сторону, изредка бросая на собеседника цепкий, оценивающий взгляд.
– Здравствуйте, гражданин Литягин, – уважительно, но в то же время официально, поздоровался Вязалов.
– Здравствуйте, гражданин прокурор, – спокойно ответил тот.
Вязалов какое-то время помолчал, пытаясь угадать, как себя поведет Литягин, в каком он психологическом состоянии – настроен агрессивно, будет права качать или можно говорить спокойно. Но по художнику понять что-то было трудно. И прокурор неожиданно разозлился на
– Что-то я вас не пойму, гражданин Литягин, вас досрочно освободили, а вы выходить не хотите, – сухо сказал он. – Неужели так на зоне понравилось? Не верю. Тогда чего вы добиваетесь?
Художник пожал плечами.
– А у вас время есть, гражданин начальник?
– В смысле?
– Ну, вы меня выслушать можете? Я готов объяснить все, но в двух словах не получится. Тут разговор обстоятельный нужен.
– Время у меня есть. Я готов вас выслушать.
Литягин положил нога на ногу, обхватил ладонями колено и начал неторопливо рассказывать:
– Вы вот правильно говорите, что на зоне человеку нравиться нечему. Потому что зона – это обвал на тебя дерьма. Оно льется на тебя беспрерывно, окружает со всех сторон, душит, давит… Я когда сюда попал, то, честно говоря, подумал, что долго не протяну и очень быстро здесь сдохну. Не представляете, как мне стало страшно от всего… И главное – вонь. Вонь вообще, и человеческая вонь особенно. Понимаете, глаза можно закрыть, уши заткнуть, а от вони не спрячешься, даже если дышать ртом…
Литягин прикрыл глаза, и лицо его исказила гримаса отвращения.
– А потом я вдруг понял, что надо сопротивляться. Надо жить, а что со мной будет – Бог разберется…
– Вы что – верующий?
– Ну, как верующий… Я верю, что есть кто-то, кто видит и слышит тебя… И судит… Это именно тот, кто дал тебе, за что в этой жизни держаться. А вот сможешь ли ты держаться, тут уже твое дело. Хочешь держись, даже если кровь из-под ногтей, а хочешь – разжимай пальцы и вались в преисподнюю…
Литягин помолчал.
– У меня детство было тяжелое, бедное. Мать была строгая до свирепости, но зато в душу не лезла, не мешала. А отец был больной человек, который не мог обеспечивать семью. Он мне постоянно читал, когда у него были силы… Читал все подряд, а я запоминал. Ну еще я любил рисовать и лепить. Помочь мне родители тут ничем не могли, потому что сами к этому делу не имели никакого отношения. Был у нас в городе Дворец культуры текстильщиков, а там кружки рисования и лепки. Вот я туда и ходил, благо там все было бесплатно… Советская власть она же разная была, – усмехнулся художник.
Вязалов взглянул на него удивленно – он готовился совсем к другим речам.
– В общем, детство и юность прошли не зря – я понял, что в этой жизни могу быть только художником. Вот за это мне и нужно держаться. Как – это уже другой вопрос. Правда, когда я стал сознательно заниматься творчеством, то понял, что скульптурой заниматься не смогу…
– Почему? – не понял Вязалов, который всю жизнь был совсем далеким от искусства человеком.
– Ну, почему… Потому что скульптура – это монументальное искусство. Тут нужны мрамор, бронза, металлические конструкции, сварочные аппараты… очень много чего материального нужно. Мне это было взять негде. И потом скульптура – она должна жить в нашей социальной среде, быть частью ее… Понимаете? Она должна стоять на площади, быть вписанной в нее – тогда она работает, тогда она живет. А кто меня с моими фантазиями на площадь при Советской власти пустит?
– А при другой власти? – вдруг вырвалось у Вязалова. – При другой власти, думаете, пустят?
Литягин равнодушно пожал плечами:
– Не знаю. Всякая власть давит. Но по-своему. Какая тупо и грубо, какая хитрее и умнее… Вы не думайте, я по поводу никакой власти не заблуждаюсь… Ну да черт с ними, – махнул рукой художник. – В общем, понял я, что заниматься скульптурой – нереально. За что же мне в жизни держаться? Осталось одно – живопись. А раз так, надо учиться. И я приехал в Москву и поступил уборщиком в Третьяковскую галерею. Зарплата, конечно, мизерная, но прожить можно. Зато быстро убрался, полы помыл – и можешь смотреть картины, вбирать их в себя… В полной тишине и одиночестве… Это был кайф. Ну а потом сам уже рисовал дома… И так меня все это забрало, что мне с людьми стало тяжело, просто невыносимо… Потом как-то незаметно исчезла жена, потому что поняла, что я ее просто не замечаю. Я вдруг оказался в каком-то вакууме. Вокруг меня не было ни одного человека, а я на это не обращал никакого внимания…
Литягин покачал ногой и еще сильнее сцепил пальцы рук.
– А потом я из галереи ушел… Может, просто потому, что напитался живописью… Но жить-то надо. И оказался я на каком-то заводе совершенно неожиданно подсобным рабочим… А там работали с бронзой и латунью. И стал я для себя из этого металла некие фигурки делать, такие абстрактные композиции…
– А почему на заводе, а не дома?
– Так ведь для этого инструмент нужен, тиски, напильники, печи там всякие… Металл-то руками не помнешь, не оторвешь… Ну а сделанное кому-то дарил, что-то у себя дома хранил…
– Выносили, значит, с государственного предприятия, – констатировал Вязалов, напоминая Литягину, что инкриминировали ему тогда при предъявлении обвинения.
Тот легко рассмеялся:
– Точно, был несуном. Так что посадили вы меня вполне законно, гражданин начальник. А потом я то, что вынес с завода, стал таскать продавать на толкучку, где разные люди, в том числе художники терлись…
– И много денег выходило?
– Денег? Да нет… Да вы поймите, гражданин начальник, ну что для меня деньги? Да ничего. Ведь самое большое счастье, когда у тебя что-то такое выходит… Чего раньше не было и что никто, кроме тебя, сделать не может… С несколькими художниками я познакомился, они приходили ко мне и видели мои картины, которые я писал просто для себя… И стали их кому-то рекомендовать, кому-то пристраивать, в том числе и иностранцам… Собственно, вот так всё само собой и получилось… То, что я какие-то законы нарушаю, мне и в голову не приходило. Я вообще человек, живущий вне законов, – их не знаю и мне знать их не нужно…
– Ну, что-то же знать нужно? – не выдержал Вязалов.
– Божьи заповеди я знаю и чту – не убивай, не произноси ложного свидетельства, не желай ничего, что у ближнего твоего…
– Это хорошо. Но жить в обществе нужно все же по законам светским и их соблюдать. Ежели так жить начнут, вне законов, все, – загорячился прокурор, – тут такое начнется…
– Начнется, – согласился художник.
– Ведь даже тут у вас на зоне такие волки сидят, что дай им волю, они всех сожрут!
– Я знаю. Сожрут…
– Наверное, есть и не очень виноватые и не очень опасные, есть такие! Но ведь, сколько преступников и рецидивистов!
Прокурор замолчал, устыдившись собственной горячности. Он словно пытался объяснить этому странному, не от мира сего человеку, что его, Вязалова, жизнь все-таки тоже была прожита не зря и занимался он не за страх, а за совесть делом, без которого страны просто не может быть.
– Я согласен с вами, – с пониманием и сочувствием глядя на него, произнес Литягин. – Я тут таких гадов навидался, что у меня к вам никаких претензий нет. И работа ваша вполне даже нужная, хотя и скажу вам, что очень неблагодарная.