Кто умирает
Шрифт:
— Кто умирает?
— Агафья умирает. Агафья, соседка, свойственница наша. Первый раз рожала — как орех разгрызла, а ноне вторые сутки разродиться не может, беда! Через улицу слышно…
— Три алтына да три алтына, шесть алтын. Да еще три алтына.
— Откуда еще?
— Да ты сколько брал?
— Ну?
— Три алтына брал?
— Ну.
— Еще три брал?
— Ну.
— Три алтына да три алтына, шесть алтын.
— Шесть.
— Да еще три.
— Да какие еще-то?
— А рост?
— Милая моя. Как же я тебя ждал. Ты бы знала.
— Ох, что ты…
— Всего меня вымотало, измочалило,
— Ох, да что ты…
— Кто я есть? Я служитель божий! Должон служить! А они говорят — мест нет. Как так мест нет! Знать ничего не знаю, подавайте мне место!
— Тише ты!
— Что значит тише! Я митрополиту в ноги: имей, говорю, милосердие, отче! Дай служить! Негде, говорит, тебе служить: во храмах переполнение служителей. Да чем же, говорю, мне кормиться с попадьей и детьми! Когда я ничего не умею, кроме как богу служить! А он говорит — ступай, говорит, Илейка, у меня, говорит, поважней дела…
— Вот так дом. Так ворота… А вот тут к забору прилегает сарайчик.
— Дальше.
— Через забор. И на крышу сарайчика…
— А пес?
— Пса — ножиком…
— А люди выскочат?
— Людей — ножиком…
— Храбрый ты. А они нас на вилы…
— У Курчатовых бабка померла прошлую пятницу. До сих пор сварятся.
— А чего?
— Духовной не оставила, поделить не могут.
— Чего там делить-то после бабки? Они ее при жизни кругом обобрали.
— Не скажи. Целый сундук оставила. Спорки, подволоки, лоскуты всякие. Особенно один есть спорок суконный — обе снохи в него вцепились, и не расцепить.
— Удивляюсь людям. Сороковин не могут дождаться, чтоб проводить старуху на покой благообразно.
— Старуха тоже хороша. Зачем духовной не оставила? Распорядилась бы то-то тому, то-то тому. Какой спорок в чьи руки. Тогда и молодицы не грешили бы.
— Три алтына дал тебе, да погодя еще три.
— Ну.
— С какой бы стати я их тебе задаром давал!
— Больно рост большой.
— Да ты год держал. Совсем не большой рост! Ты б еще два года держал.
— Нет, так дела не будет. Послушай меня. Пса надо брать отравой. В доме кого-нибудь надо иметь, чтоб помог. Там среди служанок подходящей девчонки нет ли?
— Всё ли пооткрывали? Может, где что забыли?
— Всё чисто пооткрывали, сама весь дом обошла, все двери настежь, и сундуки, и лари, а она все мучается, вот горе-то.
— А киот-то, киот!
— Киот забыли открыть!
— Киот откройте! Ну вот. Теперь разродится наша Агафья.
— Я отец Илия, а он мне: Илейка! Сам он Данилка, когда так!
— Выпил ты много, отец Илия.
— Данилка, Данилка, красное рыло, вот ты кто, слышишь?!
— Да цыц! Разбушевался…
— Он, Данилка, митрополит… слушай, хи-хи, я тебе расскажу, нагнись. Он сам своей здоровенной морды стыдится. Он перед богослужением — ниже нагнись! — серным дымом дышит, хи-хи, чтоб выйти с бледным ликом.
— Ну да!
— Вот крест святой! Серным дымом, хи-хи-хи!
— Хи-хи-хи-хи!
— Хи-хи-хи-хи-хи!
— Не стыдись, моя березонька. Моя ясная. Это уж мы сотворёны так. Это от бога, милая. Открой свои глазоньки, посмотри на меня…
— Где я возьму тебе еще три алтына? Ну ты подумай: где мне взять?
— Антош, а Антош! Проснись, родной, сослужи службу. Антош, Антош! Что мычишь-то, человек кончается, вставай, доспишь после! Добежи до Покровки, ну что ж, что темно, а ты расстарайся, доберись, сказано тебе — человек погибает. Спросишь там дом Варвары Чернавы, повивальной бабушки. У ней пояс есть из буйволовой кожи,
— Курчатовская бабка была очень хорошего роду. Ее родитель в рядах богатую лавку имел. Замуж шла, восемь шуб ей справили. Кабы не пожар. После пожара они захудали.
— Милая моя…
— Милый мой…
— Поцелуй…
— Чего это бояре нынче целый день взад-вперед скакали, и в санях, и верхами?
— А кто их знает. Надо им, вот и скакали.
— Великий князь, что ли, болеет, говорят.
— Говорят.
— Тоже ведь помереть может, а?
— Другой найдется.
— За этим не станет. О-о-о, раззевалась, мои матушки. Гашу светильце, что ли. Спать пора.
— Милый мой…
— Милая моя…
— Поцелуй…
Еще звезды над Москвой, но уже потянулись утренние дымы из труб и волоковых окошек.
— Кто умирает?
— А никто не умирает. Разгрызла орех наша Агафья. Пояс помог из буйволовой кожи.
— Не пояс, а милость господня помогла.
— Там что бы ни помогло, а мальчик такой ровненький, да такой тяжеленький, да все кушать просит. И Агафья попросила: исть, говорит, мне давайте.
— Ожила, значит.
— Ожила! Топи, Аннушка, что это ты запозднилась, уж скоро развидняться начнет. Топи, пошевеливайся. Спеку перепечку, снесу на ребеночка.
1965
Примечание
Повесть о последних днях и кончине московского самодержца Василия III (1479–1533) принадлежит к числу наиболее значительных в художественном отношении произведений Пановой. По мастерству портретно-исторической живописи, глубине и масштабности замысла эта короткая повесть может быть поставлена в ряд с лучшими образцами советской исторической прозы.
Панову занимает в повести традиция самодержавной власти, уходящая в сумрак средневековья, когда эта традиция только складывалась, а мысль о «божественности единоначальной власти» получила практическое осуществление на русской земле.
Произвол неограниченной власти создает ситуации, с которыми сама власть уже не в состоянии справиться. Если деспот не считается с жизнью, то смерть не считается с деспотом. Умирающий властелин оставляет после себя непомерно тяжелое наследство, вокруг которого закипает ожесточенная борьба. Его наследники поневоле должны начинать все сначала, причем не столько в государственных, сколько в своих собственных интересах.
Строгая объективность, с которой Панова судит об итогах правления одного из первых русских самодержцев, исключает апологетическое отношение к истории. Даже признавая прогрессивность тех или иных практических шагов Василия Ивановича, писательница не снимает вопроса о его реальном нравственном облике; низменные, бесчеловечные, деспотические его черты выявлены резкими и контрастными мазками. Нравственная оценка закономерно входит в общий итог как неотъемлемая часть исторической правды.