Кубанские зори
Шрифт:
Однажды, когда Василий бродил по ночным улицам, и произошла эта встреча, что-то в нем пошатнувшая. Морозной декабрьской ночью, когда небо, украшенное крупными звезда>ми, казалось старательно вымытым и приготовленным к празднику, он осторожно, перейдя мосток через ерик, услышал, как на обочине тротуара что-то зашевелилось. Вздрогнув от неожиданности, он замер в оцепенении. Это был уже вроде бы и не страх. Он, казалось, боялся уже не раскрытия своего тайного существования, а чего-то иного, скорее, однажды попав в такую
На обочине что-то снова зашевелилось, замычало, замямлило, и он понял, что это пьяный. Он мог и должен был пройти мимо, сделав вид, что ничего не заметил. Да и какое ему было дело, если в жизни, здесь происходившей, он не числился. Но, понимая, что если оставит этого несчастного на месте, тот к утру закоченеет, что, впрочем, не было в станице редкостью, он подошел ближе, наклонился, тронул за плечо. Пьяный что-то промямлил невнятное. В конце концов, он поднял его, перехватив рукой за пояс, его руку набросив себе на шею.
— Ну, шо, куды пидэм?
— До дому…
— А дэ твоя хата?
— Ха-та дома…
— На якой улыци?
Он никак не мог угадать, кто ему встретился. Это был суховатый станичник, примерно его лет, а стало быть, он должен был его знать.
— Ну, кажы куда иты, та пидэмо.
— А шо, ты нэ знаешь, дэ я жэву?
— А хто ты, як тэбэ звать?
— Та ты шо, мэнэ нэ знаешь? — Пьяный даже приостановился. — Мэ-нэ нэ знаешь?! Та мэ-нэ уси люды знають, кажна собака знае мэ-нэ, а ты нэ знаешь?.. — Ну ладно, ладно, пишлы…
Идти пришлось довольно долго. Пьяный постепенно трезвел. Видно, мороз возвращал ему сознание. Узнав его адрес, Василий, наконец, угадал, с кем он встретился. Это был Иван, с которым он до войны работал в одной бригаде, с которым вместе уходил на фронт. И с которым вроде как бы корешовал, дружил. Василий довел его до хаты. Открыл калитку:
— Ну а дальши иды сам.
Тот, нетвердо войдя во двор, повернулся и, удерживаясь за калитку, спросил:
— А чий жэ ты будешь? Шось я тэбэ нэ прызнав. Я ж там, биля той кладкэ дав бы дуба за нич. Кого ж мини благодарыть за пидмогу?
— Бога! — коротко бросил Василий, повернулся, чтобы снова скрыться в ночи. Он сделал уже два или три шага, когда вдруг услышал за спиной вроде бы уже совсем протрезвевший голос!
— Васыль, я пизнав тэбэ. Брось ховатьця, нэ мучь сэбэ…
То, чего он так опасался, чего, может быть, ожидал постоянно, каждую минуту, произошло. Все было кончено… Он подошел к Ивану вплотную, пристально посмотрел в его лицо.
— Выдашь?
— Та брось ты.
— Убью.
— Татуди пив станыци надо будэ убывать… Нэ управэся. Сылы нэ хватэ…
С той памятной ночи что-то и пошатнулось в его душе окончательно. Он-то надеялся, что никто о нем не знает, что ему удалось схорониться, ничем себя не выдавая. Но оказалось, что многие станичники знали о нем, но молчали, видимо жалея его детей, а может быть и его самого. И тогда ему открылась страшная, для него непосильная истина — то, чем он жил, его тайна, пусть и такая, какая есть, оказалась у него отобранной. Ничего у него больше не оставалось, даже этой тайны, которой он жил и которую так старательно оберегал. Но у него уже не было былых сил и воли, чтобы это свое новое положение в полной мере понять, перебороть, и он стал угасать…
Он заболел и, по всему было видно, безнадежно. Родные его все чаще стали задумываться, как станут хоронить отца. Ведь по всему выходило, а теперь и окончательно обнажилось, что его давно как бы нет на свете, что он уже давно пропал. Что делать, как поступить? Оставалось ночью, тайно прикопать несчастного на огороде, не поставив даже креста, поскольку крест выдаст так долго скрываемую тайну. И тогда дочь Тайса Васильевна решила вернуть отцу имя, чтобы он хотя бы ушел из этой жизни по-людски, по-человечески.
— Что ж мы не люди, что ли, — доказывала она сестрам. — Чего теперь-то уж бояться, от чего ховаться? Ну, так случилось, что ж теперь поделаешь. Но мы-то должны оставаться людьми…
Родные не соглашались с ней, она даже рассорилась с ними. Может быть, она более сестер своих понимала отца, острее чувствовала его терзания и его нестерпимое нечеловеческое одиночество. Не потому ли она и была столь общительной, что в ней неосознанно сказалось то, чего был лишен он…
— Да позор-то ведь какой, — возражали сестры.
— Но для нас что важнее — позор, который все-таки можно пережить, или то, что отец уйдет не по-людски, не по-человечески. Ведь в таком случае мы сами перестаем быть людьми. Ладно, люди могут и не узнать об этом. Бог может не доглядеть, он давно от нас почему-то отвернулся, но мы-то об этом будем знать… Как станем ходить каждый день мимо этой спрятанной могилы?.. Бедный папа не имел права на жизнь, и на смерть, оказывается, ему нет права… Да что же мы, совсем уже потерялись…
Видно, ее доводы оказались вескими. С ней не то что согласились, но спорить не стали, давая понять, что ей препоручают от имени всех поступить так, как она посчитает нужным, как ей подскажет душа.
Выходило так, что человек может жить тайно, в полной неизвестности, но незаметно уйти из жизни, умереть он все-таки не может… А это значит, смерть его — столь же важная часть его жизни, равная разве только самому рождению…
— Что делать будем, Карпович? — моляще и виновато спросила председателя Тайса Васильевна. — Как быть, как станем хоронить папу? Ведь он свое уже отсидел. Свою кару он уже перенес…
— Да ты понимаешь, что это такое?.. — начал было распаляться председатель. — Потом, видимо, окончательно поняв всю необычность ситуации, ее смысл и ужас, тихо сказал: