Кубок орла
Шрифт:
Сон брал своё. Один за другим растягивались на земле казаки, будто затем, чтобы удобнее слушать, и тут же засыпали. Клевал носом и атаман.
Купель поглядел на него:
– Спи, брателко.
Памфильев встряхнулся.
– Чего-то не спится…
– А коли не спится, слушай дальше.
– Ты мне про паренька… Кажись, на пареньке остановился?
– На ём, окаянном! На ём, будь он проклят!
– За что мальца так честишь?
– Каин он! – скрипнул зубами Купель. – Потому нашего убогого звания, брат наш,
Немного успокоившись, Купель приступил к подробному рассказу. С каждым новым его словом Фому все более охватывало непонятное чувство тревоги.
– И очи, сказываешь, такие… вроде пустые? И нос широкий, маленький? И губы тонкие?
– Так. Тоись в самый раз ты его понимаешь.
– А как звать его? – спросил Памфильев.
– Звать? Стой… погоди… Работные его будто Ваською кликали.
– Вась-ко-ю?!
Мирно потрескивала лучина в светце, озаряя приколоченный к изголовью Купеля образок Егория Храброго. По осклизлой стене пещеры, точно выполняя неприятный урок, ползали мокрицы.
– Ты чего это за щёку ухватился? – чуть приподнялся Купель.
– Зуб схватило, – солгал атаман. – Маета с ним. Ноет и ноет…
И, ткнувшись лицом в землю, глухо застонал.
Отдохнув, ватага двинулась дальше. Станичники шли не сплошным строем, а разбились на небольшие отряды и связь между собой держали через сторожевых казаков. На полпути обе части соединились и устроили привал. С часу на час сюда, в условленное место, должны были подоспеть уральцы, донцы и калмыки.
Сам Памфильев, поручив Кисету атаманить над ватагой, ушёл в Нижний. Там на канатной фабрике работал один из его споручников, Сенька Коваль.
В изодранном подрясничке, из-под которого проглядывали вериги, опираясь на посошок, Фома отправился не прямо к товарищу, а в кремль. Привратник беспрепятственно впустил его. Без конца крестясь и кланяясь на все стороны, атаман засеменил в Спасо-Преображенский собор. В соборе шла ранняя обедня. Служил архиепископ Питирим, недавний раскольник, променявший нелёгкую жизнь гонимого на безмятежное житие гонителя староверов.
В конце литургии Питирим, как делал это всегда, выступил с громовой проповедью.
Пастырь говорил о новых временах, о «великом радении государя, денно и нощно пекущемся о благосостоянии царства», о «благоволении его к несокрушимому подпорью престола – к церкви, дворянству и купечеству» и, между прочим, словно вскользь, упомянул про «православных братьев-славян и крест Господень, попираемых злыми гонителями Христа – богомерзкими турками».
Фома заметил, как молящиеся многозначительно переглянулись между собой. Стоявший подле благообразный старик, должно быть, из купчин, стал на колени, громко шепча:
– Господи, Господи, воззри на истинных чад своих!
Взгляд старика уходил куда-то далеко в пространство. Купчина словно о чём-то-мечтал. Может быть, о бренности тела и суете сует. А может, и о том, что выгоднее поставлять в новой войне на армию – рыбу или канаты… Как осудить чужую душу, особенно если на лице разлита умилённая благодать, а от всего существа так и веет добром?
Помолясь, купчина приложился к образу Иверской Богородицы, творению государева иконописца Симона Ушакова.
Фома взглянул на икону и невольно опустился перед ней на колени – до того поразили его живость лика и великая скорбь, которую излучали глаза Богородицы. «Инда сейчас уста отверзнет, – умилился он. – Пошлёт же Бог человеку эдакии великий дар малеванья!»
Памфильев давно не молился по-настоящему, в церкви. Правда, он добросовестно каждый день, утром и перед сном, клал положенное число поклонов, соблюдал посты, но всё это делалось больше по привычке, чем по внутреннему убеждению. С тех пор как умерла Луша, в душе его что-то надломилось, сердце томило чувство, близкое к сомнению. «Бог, он завсегда Богом останется. – не любовно, как в юности, а сурово думал он иногда. – Токмо, не в хулу и не в осуждение ему, примечаю я, что не любы ему люди. Непрестанно и без малого передыха испытует он людей великими испытаниями».
Купчине пришлось по сердцу скорбное, преисполненное молитвенного созерцания лицо Фомы.
– С матушкой-заступницей беседуешь, отче праведный?
– С нею.
– Похвально, отче! – Старик слезливо заморгал и приложился к образу – Коль преславен твой лик. Владычица Пресвятая!
Скрипучий голос купчины и топырившаяся козлиная его бородёнка, как бы всем говорившая: «А смотрите-ка на нас, какие мы есть хорошие люди», – сразу вывели атамана из забытья. Он торопливо отодвинулся за гробницу Минина-Сухорука и злобно сжал кулаки.
Молящиеся подходили к кресту. Фоме становилось скучно. От нечего делать он тронул пальцами бархатный покров, перевёл взор на огромный венок «избавителю Москвы и издыхающей России оживителю» и горько вздохнул. «Супостатов ляхов одолел, а мы, убогие русские, все в беглых по своей матушке-Расее ходим».
– Изыдем, отче, – проскрипел над самым его ухом голос купчины.
«Фу, привязался! – глотнул слюну атаман – Дался же я ему…»
– Ушицы, отче, отведаешь у меня. Отменная ушица… Уважь! Чать, много знаешь про святые места? Чать, и в Киеве бывал, и в Соловецкую обитель хаживал?
– Как не хаживать, – сумрачно ответил Фома. – Сподобился. Всего нагляделся. Особливо в Соловецкой обители.
Зазвякали вериги. Над головой тихо плыл перезвон. За воротами в ложбинке резвились воробьи. Бархатным синим покровом раскинулось небо. Далеко по краям его чуть колебалась светлая бахрома облачков. С Волги доносилась тягучая бурлацкая песня. В придорожных лужах купалось разбитое в мелкие куски солнце.
– Благодать! – вздохнул старик. – Воистину, всякое дыхание хвалит Господа.