Кубрик: фривольные рассказы
Шрифт:
Кто еще не воспел тебя? Разве что один лишь я, когда в темноте, в смраде, в поту кузни, когда спереди – жар нестерпимый, а со спины мороз щиплется.
А вот и русский штык, запрещенный везде, как и пуля «дум-дум», потому что рана от него не заживает, и как войдет он в тело незатейливо, так и выдернется из него, выворачивая все наружу розочкой к чертовой матери!
А вот и поле! Поле широкое! Какой простор для души и для глаз!
А вдох от него какой! А рассвет в нем, единственном, по-настоящему
Кто не любил тебя, кто не гляделся в тебя, замирая от восторга, когда душа рвется и просится в невыразимое, непобедимое далеко и непонятная томит ее истома.
А вот и «Ура!!!» – ужасающий, неистребимый вой, покоряющий все пределы!
А вот и танки, самолеты, автоматы, калашниковы, ракеты, корабли, лодки и гагарины с титовыми.
Не забыть все это…
А все почему?
А все потому, что живы приметы – пришел через пятьдесят лет, и вот оно: те же перила без пролета, подъезд – краска облупилась, и скамеечка.
А выбоина на дороге, ну будто вчера ее оставил – на том же самом местечке.
Русь! Вот она Русь! Глядит изо всех на тебя щелей! И бабы, гребущие картошку руками, словно железными вилами, и редкие молодицы, и околица, и покосившиеся, осипшие избенки, и деревни, по колено чернозем, и пыль, и слякоть, и коровы-кормилицы, и осень студеная, и тигры, тайга, и горы, и седой Урал – непременно батюшка, и Волга – неизменно матушка.
Всякие встречи готовит нам паршивица судьба, и тут уж ничего не поделаешь, не попишешь, тут можно только смиренно сложить на животике ручки и, скосив глазки влево, сказать: «Ах!»
Старшина гауптвахты прапорщик Грицко, Сергей Прокопьич, ел медленно.
Глаза его при этом слабо романтическом процессе, подернутые скорбью, становились маслеными, и тусклый блеск их напоминал о мерцании капель мазута на водной глади.
Рот же его воспроизводил звук, родственный похрумкиванию кабанихи в кустах персидской сирени, но только он был неизмеримо нежнее.
Крошки от хлеба он ронял на несвежую флотскую грудь. Они потом сами скатывались на тощие бедра и норовили спрятаться в складках брюк.
Во время еды он почему-то тихонечко ерзал на стуле, так, словно пытался уберечь свое дефиле, в смысле жопу, от укусов невидимой канцелярской кнопки.
После еды он осматривал камеры гауптвахты, полные обитателей, – их еще не разводили на работы.
Дух в камерах стоял такой, что он неизменно говорил: «Насрали тут, вонючие сволочи!» – и всегда добавлял нескольким самым пахучим арестантам несколько дополнительных суток ареста.
Его не любили даже дятлы на окрестных деревьях.
Редкий дятел, долетев до Сергея Прокопьича, не поворачивал назад, крича от ужаса.
Собаки в его присутствии выли, как по усопшему,
Боялся наш прапорщик только свою жену, Дину Григорьевну Грицко – высокую ревнивую даму неполных тридцати лет от роду.
Грозный вид ее: брови в пук, губы в гузку – вызывали в нем крик: «Да, дорогая!»
Однажды она уехала летом отдыхать на юг. Не то чтобы она вообще никогда не отдыхала, просто впервые это не случилось в сопровождении верного Сергея Прокопьича.
Через неделю он получил по телеграфу следующую телеграмму: «Срочно встречай, день-час-поезд-вагон, твоя Дина!» – после чего он точно в означенное время был на вокзале точно у двери того самого вагона. Он еще удивился: как это она взяла билет на проходящий поезд, идущий потом из Мурманска в город Никель, но то, что она приехала значительно раньше установленного срока, его, похоже, совсем не насторожило.
Он стоял с цветами. То был букет нежнейших гладиолусов. Поезд остановился, вышли все, а жена все не выходила. Уже отправляется скоро, а ее все нет и нет. Приученный к строжайшей дисциплине старшина гауптвахты стоял и нервничал.
– Ты, что ли, Грицко Сергей Прокофьич будешь? – спросил его какой-то детина, свесившись с подножки.
– Да! – сказал наш прапорщик.
В ту же секунду он получил потрясающий удар в нижнюю челюсть. Он улетел, успев в неожиданном расслаблении тучно наколоколить в штаны, а букет гладиолусов какое-то время, казалось, еще висел в воздухе. Потом он распался.
Поезд не спеша тронулся в путь. На опустевшем перроне, запоздало рождая унылую вонь, все еще лежал старшина гауптвахты, сраженный подлым ударом в нижние зубы.
Дины Григорьевны не было в том вагоне.
Телеграф и наемный удар обеспечили ему бывшие обитатели гауптвахты, уволенные теперь в запас.
Вы спросите, а при чем же здесь то, как он ел, похрумкивая.
Отвечаем: он так больше никогда не ел, а вот привычка ерзать на стуле у него сохранилась.
– Ссать хочется.
– Интересно, почему в строю так часто хочется ссать?
– Это от осознания значимости момента.
– Как бы песню не запеть.
– Гимн вы сейчас споете.
– А разве его надо знать наизусть?
– Нет! Его надо знать близко к тексту.
– У меня ни рубля в кармане.
– А разве будут проверять карманы?
– Пиздец подкрался незаметно.
– Наконец-то я знаю, как зовут нового начальника штаба.
– Не напоминайте мне о нем, а то у меня разовьется сифилис.
– Вчера приснилось, будто наш командир делает мне минет.
– Дурак! Я только что о сладком подумал!
– Вы не знаете, когда эта бодяга закончится?