Кучук-Ламбат
Шрифт:
Она торопливо встала, чуть не уронив с носа очки.
– Ну давай… давай его сюда…
Она не помнила – да она и не знала их фамилии. Марина отдала письмо, но уходить не собиралась.
– А в магазин черешню привезли. Очередь до регистратуры! Вы пойдете?
– А?… Не знаю. Нет, не пойду, наверное… «Ну иди же уже, иди… Вертихвостка…»
– Ну ладно, – насмешливо улыбнулась Марина, как будто понимая и дразня ее нетерпение. – Я пошла.
Она осторожно, волнующимися руками отрезала конверт – узкую полоску бумаги, боясь задеть вложенное письмо…
«Дорогая Пелагея Валерьевна!»
Обычно она читала медленно – потому что плохо видела и вообще мало в своей жизни читала, – и сейчас ей даже хотелось неторопливо прочесть это письмо, переживая каждое слово, – но она не могла, она спешила – так быстро, как только могла, ей казалось, что очень медленно, – глазами вниз, выхватывая отдельные строки и коротко останавливаясь на отдельных словах: дождь… экзамены… олимпийские игры… – и уже в самом почти конце остановилась как вкопанная, увидев, обняв, ухватившись что было сил за аккуратное, стройное, украшенное длинным росчерком над буквою «т» слово: «…приехать…», – подождав немного,
Она тихо и слабо засмеялась с мокрыми глазами.
С тех пор они приезжали каждый год, и у нее не было уже тоскливых расставаний – была только легкая печаль, что они уезжают: ее терпеливой старости хватало воспоминаний, чтобы спокойно прожить зиму в ожидании следующего года. С годами они изменились: Мальчик поправился и стал шире в плечах, превратился в настоящего мужчину и уже не был так робок и тих – а Девочка, наоборот, похудела. Это ее не портило, но беспокоило старуху: красивая здоровая женщина, по малороссийским понятиям, должна была быть пышной – кровь с молоком, – может, она больна?… Когда они окончили институт, Мальчик совсем заважничал: держался хозяином, покрикивал – впрочем ласково – на жену, командовал, – а она мудро поддакивала ему и подчинялась, если только не городил он совершенную чушь, – но и в этом случае поддакивала и делала все по-своему.
Каждый год, принимая от них сложенную вдвое бумажку с деньгами, она испытывала неприятное, неловкое, угнетавшее ее чувство. Ей казалось бессмысленным и несправедливым брать у них деньги за то, что они поддерживают и составляют ее жизнь; она сама заплатила бы сколько угодно тому, в чьей власти было бы каждый год и всю ее оставшуюся жизнь привозить Детей в ее маленький и без них сиротою стоявший домик. Она с удовольствием не брала бы с них денег вообще – но это было бы странно, и она даже стеснялась им это предложить – и боялась, что самолюбивые Дети не просто откажут, но еще чего доброго и обидятся… В последние годы она по-настоящему исстрадалась из-за этих несчастных ста двадцати рублей – потому что случайно узнала, что Дети ее инженеры, а бедность инженеров была известна даже в их бесконечно далекой от инженеров глуши. Единственное, что смогла она сделать для них – и для себя, – было то, что когда в прошлом году место поднялось и стало стоить два пятьдесят, она все лето сдавала домик и комнату по новой цене, а с Детьми рассчиталась по два рубля – как и шесть лет подряд, и про себя – что бы ни случилось – решила никогда эту цену не поднимать… В этом году койка стоила уже три рубля (при Горбачеве происходило что-то странное, цены росли, как в революцию), и она, посчитав на бумаге, тихо радовалась: Дети сэкономят у нее пятьдесят, а если приедут на полный месяц – то и все шестьдесят рублей… Это было очень приятно – и она с удовольствием пересчитала еще несколько раз.
Ей пошел девятый уже десяток – но время, казалось ей, счастливо остановилось. Остановка эта была не в том, что она перестала ощущать свою физическую старость или что прекратился, хотя бы замедлился неуклонный процесс ее телесного старения, – нет, он остался прежним, она чувствовала себя все слабее, все немощнее – не с каждым днем и не с каждым месяцем, потому что не было у нее, не знала она тех неожиданных, беспощадных болезней, которые разрушают тело стремительно и в старости навсегда, – она чувствовала это с каждым годом, даже не чувствовала, а скорее вспоминала – запыхавшись с мусорным ведром, – что в это же время в прошлом году, выбросив мусор, она отдыхала, сидя на скамье, и шла в магазин, а сейчас скамья уже не восстанавливала ее силы, наоборот, казалось, сама уже требовала каких-то сил, – и перед магазином ей нужно было лечь на кровать и отдохнуть полчаса. Остановка эта была в том, что то ощущение близкого конца своей жизни – ощущение, что жизнь ее движется к концу, которое родилось у нее после смерти брата и не отпускало уже до самого появления – пришествия – Детей, – ощущение даже не просто близкой смерти, ухода из жизни, а того, что с ее смертью навсегда оборвется, прекратится что-то цельное, важное, очень долгое, что шло испокон веков и споткнулось на ней, умерло, чтобы никогда больше не возродиться, – это ощущение исчезло. И вместе с его исчезновением, удивляя и смущая ее, к ней пришло странное, не вполне понятное сначала – зачем это ей и почему она думает об этом? – но с каждым годом становившееся все более ясным и сейчас уже окрепнувшее, отчетливое желание: желание, чтобы у Мальчика и Девочки, у ее Детей, – родился ребенок. И в последние два года это превратилось в ее последнее стремление, в высшую цель, достигнув которой, казалось ей, она достигнет всего, что могла ей дать ее долгая и так долго бесполезная и безрадостная жизнь, и она сможет уйти из нее не только спокойно, не только без печального и усталого чувства – но с надеждой и даже с удовлетворением…
Часто – осознавая бессмысленность своих старческих грез и все равно с удовольствием – она обстоятельно и неторопливо подыскивала имя будущему ребенку. Она давно уже его выбрала – но всякий раз, сидя на скамье под черным от старости кипарисом, она напрягала свою старую память и начинала играть в эту никогда не надоедавшую ей игру: в первую голову вспоминала имена, неблагозвучные или не употреблявшиеся ныне – например, Устин или Дормидонт, – потом имена, которые в жизни ее носили несчастные или дурные люди – такие, как Андрей, кадровик радиаторного завода, или пьянчуга Иван, – и постепенно, сужая круг, притворно задерживаясь на красивых, звучных, принадлежащих хорошим и счастливым людям именах, подходила все ближе и ближе к тому единственному, при звуке которого светлой радостью переполнялась ее душа… Она хотела, чтобы мальчика назвали Сашей. И когда, расслабившись и позволив своей мечте унести себя в необозримую даль, она представляла двухлетнего карапуза, топающего толстыми ножками у нее во дворе, – которого Девочка – мать – называет Сашей (и она может так назвать…), – у нее как будто мягко обрывалось что-то внутри от нежности и печали и перехватывало дыхание – и она пугалась и усилием воли возвращала себя обратно в жизнь. О женском имени она думала меньше; половина маленьких девочек в Кучук-Ламбате носили, видимо, новое, но сразу понравившееся ей
Каждый год, встречая Девочку, она надевала очки и, все равно щурясь слабеющими глазами, смотрела на ее живот – но Девочка только худела с каждым годом, и старуха вздыхала с разочарованием. Ее даже не смущала жертва, которую она должна была принести этому неизвестному, не существующему еще маленькому человеку, – разлука с Мальчиком и Девочкой на год или даже на два, во время которой Девочка будет носить и рожать и кормить грудью ребенка – и которую она, по старости своей, может не пережить; она согласна была довольствоваться сознанием того, что Он есть, и через два или три года приедет в уже оставленный ею старый Кучук-Ламбат, и Мальчик и Девочка расскажут ему о старухе, которая прожила с ними свои последние восемь лет – которые и были ее жизнью за полвека, – а потом Он вырастет и уже сам приедет сюда, таким же Мальчиком и с такой же Девочкой, какими были ее Дети, – и все повторится сначала, и ничто не закончится навсегда, и она будет жить… Она думала об этом часто и подолгу, сидя в тени старого кипариса, – терпеливо ожидая минуту, когда на парк опустится ранняя крымская ночь и она пойдет спать – ляжет на свою широкую, по-старинному высокую кровать с облупившимися никелированными шарами и будет медленно засыпать в окружении своих медленных, теплых, радостных мыслей… Впрочем, она надеялась дожить и прикоснуться к этому ребенку – своему продолжению, своей надежде; она верила, что Бог не откажет ей в этой последней радости.
…Она надела очки и подняла к глазам календарь – красивый календарь с синей Медведь-горой, незаметно переходящей в синее море, и надписью «Крым» красными, как будто от руки написанными буквами. Календарь подарил Иван – он перетаскивал мебель в административном корпусе, и ему дали стопку. Сегодня была среда, двенадцатый день августа, память Силы, Андроника и Иоанна – об этом сказала ей Лида, всезнающая шестидесятилетняя женщина, которая месяц назад заняла комнату умершей в эту весну бабы Нади. Среда, двенадцатое августа – она нашла этот день искривленным коричневым пальцем и порадовалась, как много еще дней остается до начала осени. Раньше Мальчик и Девочка всегда уезжали в самом начале сентября, чтобы не пропускать занятия, – и потому приближение сентября ее беспокоило; теперь у них был отпуск и некуда было спешить, но погода в последние годы испортилась (люди говорили – из-за ракет), и она боялась, что Мальчик и Девочка в сентябре могут замерзнуть. Она не знала точно, когда они приедут, – обычно они приезжали в начале августа, – но уже с пятого числа, проводив последних своих отдыхающих, держала домик свободным, пуская иногда на ночь или на две людей, которым негде было переночевать, – без белья, конечно. В этом году она не получила привычного письма – только поздравление с Новым годом, – но это ее не обеспокоило: без предупреждения они приезжали уже два или три раза – один раз письмо не дошло, в другой они забыли послать: Мальчик был очень занят, писал какую-то диссертацию – она не знала, что это такое, но, зная труд, который затрачивала сама, чтобы придумать и написать им короткую открытку, представляла чем-то страшным и отнимающим все его силы… Они должны были приехать со дня на день, и она боялась только, что не долежат персики, которые позавчера привезли в магазин и дешево торговали по прописке местным жителям и работникам санатория.
В этом году Иван сделал в домике ремонт: наклеил новые голубые обои, покрасил снаружи и вставил новое стекло, вместо старого, треснувшего, в обращенное к морю окошко – и взял недорого. С печалью она заметила, что домик ее обветшал: покоробилась дверь, набухшая в прошлую снежную зиму, расшаталась стена – в год сорокалетия Победы вели сточную трубу и глубокая трещина ушла со двора в фундамент; деревянный решетчатый навес местами сгнил, а местами прохудилась полиэтиленовая пленка – и, сколько ни штопал ее Иван брезентовыми кусками, плакала во время дождя… Вообще их дом и их двор – как и несколько других домов и дворов, стоявших низко и близко к морю, – казались брошенными на произвол судьбы: наверху, террасою выше, почти вровень с корпусами санатория, два года назад пустили-таки горячую воду и газ и вдоль залитой асфальтом дорожки поставили яркие фонари. У них же и с холодной водой случались перебои, и она должна была держать полное ведро про запас – которое долго и тяжело наполняла литровою банкою; газ был по-прежнему в баллоне, ночью вокруг стояла кромешная тьма, и отдыхающие возвращались из кино со спичками или с фонариками… Больше того, наверху провели канализацию и все поставили в кабинках унитазы с водяными бачками – а у них по-прежнему стоял уже покосившийся выгребной сарайчик, хорошо еще с деревянным, Иваном принесенным откуда-то и обитым ею ситцем и ватою (для Детей) стульчаком. Начинать удобнее было сверху, объясняли санаторные власти – и обещали через год или два спуститься к морю; быть может, это было и правдой, – но наверху жили в основном семьи молодые, работающие, нужные санаторию: Сергей Иваныч, начальник гаража, толстая Дуся, продавщица, чумовой Петька-массовик, Григорий, новый механик с насосной станции… всё энергичные, крепкие люди, иные с машинами, с родственниками в Алуште и Симферополе, – а внизу доживали одинокие старухи и пьяницы вроде Ваньки или Степана (бывшего электрика, когда-то сколотившего ей навес и протянувшего мимо счетчика электропроводку), который без оставившей его Зойки быстро и сильно сдал… Впрочем, все это было ей безразлично.
Она посмотрела на часы, звонко тикающие на гардеробе: через полчаса открывался магазин, а у нее не было хлеба – которого она всегда брала много, две или даже три буханки, если не тяжело было нести, и которого ей надолго хватало. Хлеб кончился – и она опять подумала о Мальчике с Девочкой, которые ходили в магазин. Впрочем, в последние годы и другие жильцы, приезжавшие в первые месяцы, смущались ее старостью и часто приносили продукты… Она медленно собралась: оправила и затянула поясом халат, посмотрела в зеркало на свое старое, сморщенное, с неожиданно выросшими большими ушами лицо, взяла мягкую просторную сумку и палку, – попробовала палкою пол, постучала о половицу… Под огромным, в два обхвата, седым кипарисом в своем кресле сидел Иван, у которого несколько дней назад кончились вперед взятые деньги, – маленький, большеголовый, седой, с огромными печальными глазами… Еще недавно был мальчишкой.