Шрифт:
Ирина Муравьева
Кудрявый лейтенант
Памяти В. В. Левика
«Ты на меня давишь, давишь, давишь! Не нужна мне эта любовь, эта забота! Я свободный человек, я художник, ты понимаешь? Ничего ты, черт побери, не понимаешь!»
Она сидела в темно-вишневом, протертом до белых залысин кресле и плакала. Лицо ее было обращено к свету, и крупные слезы летели из широко раскрытых глаз, словно бы не реагирующих на эту яркую лампу. Его и прежде поражало, как она плачет. Никогда не закрываясь руками, не съеживаясь, как это делают все плачущие, она поднимала руки, откидывала мешающие ей волосы – рыжие, спирально закрученные пряди, и так, с поднятым потрясенным лицом, безжизненно уронив руки, заливалась слезами, от которых огненно краснели ее щеки, а все вокруг становилось мокрым. Когда-то это восхищало его: рыжий, блестящий даже в самых густых сумерках нимб
«…понимаешь, все это уже было! Было сто раз! Я жил с ощущением пропадающего времени. Мне казалось, что я настоящий художник, из тех, которые рождаются раз в сто лет! А мне мешают, мешают! То, что творилось тогда в живописи, ты представляешь. Идиотизм и газетные травли. А дома была она с этой настойчивой любовью, с этим эгоизмом и одновременно честным желанием угодить мне, предупредить каждое мое желание! Пытка какая-то. Но стоило ей на два дня уехать к матери, я терялся и не находил себе места!» – «Она красивой была?» – «Красивой – очень. Но не в этом дело. Она была – как бы тебе сказать? Разве я могу, например, описать словами себя самого? Разве я вижу себя со стороны? Вот так и она. Когда говорят, что женщина была создана из ребра мужчины, я это чувствую буквально: ребро – мое, а женщина – она». – «Кажется, я понимаю. А потом?» Медленно проплыл троллейбус вдоль Гоголевского бульвара. Было не поздно, но в окнах большого серого дома напротив уже горел свет.
«Потом началась война. Мы прощались на пороге нашей комнаты, я целовал ее и просил не провожать дальше, и тут она сказала, что ждет ребенка. Помню, какое радостное, светлое лицо было у нее, когда она оторвалась от меня и произнесла это. Она произнесла это как-то даже весело, словно и не было тех четырех дней, когда она металась по дому, собирая мои вещи, ждала меня под дверями военкомата, а ночами, во время которых мы почти не спали, все шептала и шептала, и просила прощения, и плакала так, что обе подушки, моя и ее, были насквозь мокрыми. И вдруг, в самый последний момент, подняла лицо, светлое, розовое, в рыжих своих локонах, и сказала мне весело: «Леня, у нас ведь ребенок будет. Ты вернешься домой, и у нас уже будет ребенок». Я оторопел. Не помню даже, что я сказал ей. Кажется, пробормотал, что сейчас не самое лучшее время. Она помолчала и весело пожала плечами. Потом прошептала: «Не волнуйся, я с тобой». И я ушел. Поцеловал ее ладонь. Это было нашим, особым прощанием. Я всегда целовал ее ладонь, когда мы мирились или расставались на какое-то время. Дверь захлопнулась. Она осталась за ней».
«Слушаю вас сейчас, и мне кажется, что все это кто-то сочинил нарочно!» – «Да. Но в жизни, знаешь, всегда так. Как это говорят? «Нарочно не придумаешь!» Так вот. Шла война. Животного
Теплый октябрьский вечер, поскрипывая сухой листвой, надвигался на Гоголевский бульвар. За чугунной оградой сумерки размывали кривые переулки с гулкими дворами и открытыми, благодаря последнему теплу, форточками. Старуха в стоптанных мужских башмаках и с клочком чудом уцелевшей на шляпке вуали опустилась рядом на лавочку, навострила бескровное ухо. «Пойдем пройдемся немного», – сказал он и встал. Они пошли по направлению к Арбатской площади, и звук их шагов плавно поднимался вверх, застревая в полуголых деревьях.
«Однажды утром, как сейчас помню, шел мелкий слабый дождь и удивительно пахло грибами. Этим утром мне было поручено влезть на дерево и составить план местности. Я как художник, по мнению начальства, должен был сделать это лучше других… Дерево было высоким, и прямо там, где обрывалась над головой листва, начиналось серенькое небо, которое сочилось эдаким щекочущим дождем, напоминающим слезы. Я прочно сидел на толстой ветке, работал, но чувствовал, что со мной происходит что-то странное. Внизу росли молоденькие елочки со светло-зелеными свечками на концах. Почему-то они вдруг напомнили мне детей, маленьких девочек, растопыривших платьица. Кора на соседней сосне треснула так, что четко обрисовался профиль моего умершего брата. Вообще вокруг все как-то обострилось и приобрело почти жутковатый смысл…»
Старуха в стоптанных мужских башмаках обогнала их перед самым памятником. На древнем лице ее вспыхнул красный отблеск промчавшейся «Скорой помощи».
«А дальше? Что было дальше?» – «Дальше? Помню, как я страшно тосковал по ней, сидя тогда на дереве. Может быть, первый раз за эти месяцы я тосковал и думал о ней по-настоящему, и чувство было такое, словно у меня оторвали половину тела. Голова кружилась так сильно, что еще немного, и я бы, наверное, упал. Вдруг меня позвали к комбату: «Левин! Машина за тобой! Генерал вызывает!» Комбат был удивлен не меньше меня.
В машине сидел молоденький лейтенант, лет не больше восемнадцати, а то и меньше. Лицо у него было совсем детское, молочно-розовое, как у очень здоровых детей, волосы рыжеватые, кудрявые, слегка напоминающие волосы моей жены. Я, помню, еще подумал тогда, что, если у нас родится сын, у него будет такая же вот золотая кудрявая голова… Когда мы приехали, выяснилось, что произошла путаница и генерал даже не слышал моей фамилии». – «Как?! Он не вызывал вас?» – «Говорю тебе: он обо мне даже не слышал. Поднял брови, почесал в затылке и приказал немедленно доставить меня обратно. Ничего не понимая, я сел в ту же машину, но с другим уже шофером, лица которого, хоть убей, не помню, и вернулся в часть. Вся история заняла пару часов. Но интересно другое…» Он помолчал, собираясь с силами. Арбатская площадь хрипела гудками. Старуха в мужских ботинках расстелила на лавочке газету, положила на нее матерчатую сумку и осторожно опустилась рядом на краешек. Черный лист упал на ее плечо.
«Интересно другое, – отчетливо повторил он. – Вернувшись в часть, я узнал, что человек, которого вместо меня послали на дерево снимать план местности, убит». – «Господи! Я так и знала!» – «Да… Я, как ты понимаешь, онемел, услышав это. Ведь на месте этого человека должен был быть я! Кто спас меня? Откуда взялся этот кудрявый лейтенант, доставивший меня к ничего не ведавшему генералу?»
Вернувшись в Москву, он понял, что не может идти домой. Ее мать жила в Мытищах. Полупустая электричка с крепким махорочным запахом в тамбурах скрежетала колесами. Память без труда привела его к низенькому бревенчатому домику, заросшему мокрой майской сиренью. Теща, зарыдав, припала к нему на пороге, и через ее затрясшуюся голову он увидел на стене фотографию своей жены. Круглое лицо в спирально закрученных боттичеллиевских прядях. «Так как же это случилось?» – «Я сначала не поверила, что корь. В ее возрасте – корь! Но она действительно не болела корью, весь класс болел, кроме нее. И вот подцепила где-то на шестом месяце беременности. Температура была выше сорока всю неделю, потом осложнение… И всё. Всё, Леня!»
Не отрываясь, он смотрел на круглое лицо, светлым пятном повисшее на стене. Боттичеллиевские пряди, откинутые ветром. Корь. Детская болезнь. Как это похоже на нее. Она никогда не была взрослой. Ребенок, унесший с собой в могилу их сына, у которого тоже, наверное, были такие же волосы… Золотые, сияющие… На круглой головке…
«Леня, я хоронила ее почти одна. Соседки только пришли. Она лежала, как живая, только что не улыбалась. Такая спокойная, светлая. И дождик шел. Теплый, несмотря на середину октября…»