Кукла
Шрифт:
— Может, вы и правы, но мне это как-то не по душе, — проворчал Жецкий, качая головой.
— Не по душе, потому что вы принадлежите к людям, считающим, что человеку полагается лежать камнем на месте и обрастать мхом. По-вашему, Шлангбаумы должны век оставаться приказчиками, Вокульские — хозяевами, а Ленцкие — их сиятельствами… Нет, милейший мой! Общество — как кипящая вода; то, что вчера было снизу, сегодня взлетает вверх…
— А завтра опять упадет вниз, — закончил Жецкий. — До свидания, доктор.
Шуман пожал ему руку.
— Вы сердитесь?
—
— Это переходное состояние.
— А откуда вы знаете, что мечтательность подобных Вокульских и Охоцких — не такое же переходное состояние? Летательная машина сейчас кажется чем-то невероятным, но так только кажется; я немного разбираюсь в ее значении, недаром Стах годами толковал мне об этой машине. Допустим, Охоцкому удастся ее построить; подумайте сами, что нужнее человечеству — ловкость Шлангбаумов или мечты Вокульских и Охоцких?
— Ну, это пустое! — перебил доктор. — Я-то уже на этот пир не попаду.
— А если бы попали, вам бы пришлось, наверное, еще раз переменить программу.
Доктор смутился.
— Оставим это… Какое же у вас было ко мне дело?
— Насчет бедняжки Ставской… Она всерьез влюбилась в Вокульского.
— Фу ты! Нашли с чем приходить ко мне! — отмахнулся доктор. — Тут одни богатеют и входят в силу, другие разоряются, а этот ко мне пристает с любовными историями какой-то Ставской! Незачем было заниматься сватовством…
Жецкий вышел от доктора в таком унынии, что даже не обратил внимания на грубость его последних слов. Только на улице он спохватился и почуствовал горечь.
— Вот она, еврейская дружба! — проворчал он.
Великий пост прошел не так скучно, как опасались в высшем свете.
Во-первых, провидение позаботилось о сильном разливе Вислы, что послужило предлогом для устройства публичного концерта и ряда частных вечеров с музыкой и декламацией в пользу пострадавших от наводнения. Затем состоялся доклад (из серии публичных лекций, затеянных Обществом земледельческих колоний) одного краковянина, многообещающего члена аристократической партии, на который собралась самая изысканная публика. Потом, когда от наводнения пострадал город Сегед, снова последовал сбор пожертвований, давший, правда, очень мало денег, зато вызвавший огромное оживление в гостиных. В доме графини даже состоялся любительский спектакль и были разыграны две пьесы на французском языке и одна на английском.
Панна Изабелла принимала деятельное участие во всех благотворительных мероприятиях. Она посещала концерты, вручала букет ученому краковянину, выступала в живых картинах в роли ангела милосердия и играла в пьесе Мюссе «С любовью не шутят».
Господа Нивинский, Мальборг, Рыдзевский и Печарковский засыпали ее цветами, а Шастальский по секрету признался нескольким дамам, что, вероятно, еще в этом году будет вынужден лишить себя жизни.
Как только разошлась весть о задуманном самоубийстве, Шастальский сделался героем всех раутов, а панну Изабеллу стали называть «жестокосердой».
Когда мужчины уходили играть в вист, дамы неопределенного возраста наслаждались от души, стараясь посредством хитроумных маневров сблизить панну Изабеллу с Шастальским. С неописуемым сочувствием наблюдали они в лорнеты страдания молодого человека — это, пожалуй, могло заменить спектакль. Они сердились на панну Изабеллу за то, что она сознает свое превосходство и, казалось, каждым жестом, каждым взглядом говорит: «Смотрите, он меня любит, из-за меня он так несчастлив!»
Вокульский, бывая в свете, видел лорнеты, устремленные на Шастальского и панну Изабеллу, даже слышал замечания, назойливые, как жужжание ос, но ничего не подозревал. Дамы перестали обращать на него внимание с тех пор, как стало известно, что у него серьезные намерения.
— Несчастная любовь куда больше волнует! — шепнула однажды Вонсовской панна Жежуховская.
— Кто знает, где на самом деле несчастная и даже трагическая любовь! — ответила Вонсовская, глядя на Вокульского.
Четверть часа спустя панна Жежуховская попросила, чтобы ее познакомили с Вокульским, а еще через четверть часа сообщила ему (потупив при этом глаза), что, по ее мнению, исцелять раны истерзанного, безмолвно страдающего сердца — благороднейшая роль женщины.
Однажды, в конце марта, Вокульский, придя к панне Изабелле, застал ее в отличном настроении.
— Прекрасная новость! — воскликнула она, необычно приветливо здороваясь с ним. — Вы знаете, приехал знаменитый скрипач Молинари.
— Молинари? — повторил Вокульский. — Ах да, я слышал его в Париже.
— И вы говорите о нем с таким равнодушием? — удивилась панна Изабелла.
— Разве вам не нравится его игра?
— Признаюсь, я даже не особенно внимательно слушал…
— Не может быть! Значит, вы не были на его концерте… Шастальский (положим, он всегда преувеличивает) сказал, что, только слушая Молинари, он мог бы умереть без сожаления. Вывротницкая в восторге от него, а Жежуховская собирается устроить раут в его честь.
— Насколько я могу судить, это довольно заурядный скрипач.
— Помилуйте, что вы! Рыдзевскому и Печарковскому представился случай видеть его альбом с отзывами… Печарковский говорит, что этот альбом преподнесли Молинари его поклонники. Так вот все европейские рецензенты называют его гениальным.
Вокульский покачал головой.
— Я слушал его в зале, где самые дорогие места стоили два франка.
— Не может быть, это был, наверное, не он… Он получил орден от папы, от персидского шаха, у него титул… Такие награды не достаются заурядным скрипачам.
Вокульский с изумлением всматривался в разрумянившееся лицо и блестящие глаза панны Изабеллы. Эти аргументы были так красноречивы, что он усомнился в собственной памяти и ответил:
— Возможно…
Однако панну Изабеллу неприятно задело его равнодушие к искусству. Она нахмурилась и весь вечер была с ним холодна.