Кукла
Шрифт:
— Шуман, мне кажется, у тебя жар.
— Вокульский, я уверен, что у тебя бельмо, но не на глазу, а на мозгах…
— Как ты можешь говорить при мне подобные вещи?
— Говорю я прежде всего потому, что не хочу быть гадиной, которая жалит исподтишка, а во-вторых… ты, Стах, с нами воевать не будешь… Ты разбит, разбит своими же… Магазин ты продал, из Общества выходишь… Песенка твоя спета.
Вокульский понурился.
— Сам посуди, — продолжал Шуман, — кто остался с тобой? Я, еврей, презираемый и обездоленный, равно
— Ты становишься сентиментален.
— Это не сентиментальность! Они кичились перед нами своим величием, рекламировали свои добродетели, навязывали нам свои идеалы… А теперь скажи сам: чего стоят их идеалы и добродетели, в чем их величие, которое нуждалось в поддержке твоего кармана? Всего год провел ты с ними, якобы на равноправном положении, и до чего они тебя довели? Посуди же, до чего они должны были довести тех, кого целые столетия угнетали, топтали ногами?.. Потому-то советую тебе: объединись с евреями! Удвоишь состояние и, как гласит Ветхий завет, «узришь врагов у стоп твоих…» Взамен за фирму и несколько теплых слов мы отдадим в твои руки Ленцких, Старских и еще кое-кого в придачу… Шлангбаум не годится тебе в компаньоны, это шут гороховый.
— Допустим, вы перегрызете горло всем этим ясновельможным господам… А дальше что?
— Нам не останется ничего иного, как объединиться с вашим народом, мы станем его интеллигенцией, ибо сейчас у него интеллигенции нет… Мы научим его нашей философии, нашей политике и экономике, и наверняка при нас ему будет лучше, чем при нынешних руководителях… Ну и руководители! — рассмеялся он.
Вокульский махнул рукой.
— Сдается мне, что ты, который всех и вся лечишь от расслабляющей мечтательности, сам страдаешь этой болезнью.
— То есть… почему?
— Да потому… У вас у самих нет почвы под ногами, а собираетесь других сваливать с ног… Лучше подумайте о справедливом равноправии, а не о завоевании мира и не беритесь лечить чужие пороки, не избавившись от своих собственных, которые увеличивают число ваших врагов. Впрочем, ты и сам не знаешь, чего хочешь: то презираешь евреев, то переоцениваешь их…
— Я презираю отдельные личности, но массу уважаю.
— А я наоборот: массу презираю, а личности подчас высоко ценю.
Шуман задумался.
— Делай как знаешь, — сказал он, беря шляпу. — Однако факт, что если ты выйдешь из Общества, оно попадет в руки Шлангбаума и его паршивой шайки. Между тем, оставшись там, ты мог бы привлечь к делу людей честных, порядочных, у которых пороков немного, а связи среди евреев огромные.
— Так или сяк, Обществом завладеют евреи.
— С той разницей, что без тебя это сделают евреи синагогального толка, а с твоей помощью — евреи университетского толка.
— Не все ли равно! — пожал плечами Вокульский.
— Отнюдь. Нас с ними связывает общность расы и положения, но разделяет разность воззрений. У нас — наука, у них — талмуд, у нас — ум, у них — смекалка; мы немножко космополиты — они хотели бы отгородиться от всего мира и не признают ничего, кроме своей синагоги и кагала. Когда речь идет о борьбе с общим противником, они превосходные союзники, но если дело касается прогресса внутри иудейства… они только страшное бремя! И потому интересы цивилизации требуют, чтобы именно мы могли влиять на коренные вопросы. Они только и сумеют что испакостить мир лапсердаками и чесноком, а не способствовать его совершенствованию… Пораздумай над этим, Стах!..
Он обнял Вокульского и вышел, насвистывая арию: «Рахиль, ты мне дана небесным провиденьем…»
«Итак, — размышлял Вокульский, — по-видимому, предстоит драка между прогрессивными и реакционными евреями, оспаривающими друг у друга нашу шкуру, и от меня ожидают, что я примкну к одной из сторон… Заманчивая роль!.. Ах, как все это скучно и нудно…»
И он вернулся к своим мечтам. Опять перед ним встали потрескавшиеся стены Гейстова дома и бесконечная лестница, наверху которой возвышалась бронзовая статуя богини с головой, окутанной облаками, и загадочной надписью у подножья: «Чистая и неизменная…»
Он смотрел на складки ее одежды, и на минуту ему стали смешны и панна Изабелла, и ее победоносный поклонник, и собственные терзания.
«Возможно ли?.. возможно ли?.. чтобы я…»
Но статуя вдруг исчезла, а боль вернулась и расположилась в его сердце полновластной хозяйкой.
Через несколько дней после Шумана пришел Жецкий.
Он очень исхудал, опирался на палку и так обессилел, поднимаясь на второй этаж, что упал, задыхаясь, на стул и еле мог говорить.
Вокульский ужаснулся.
— Что с тобой, Игнаций? — воскликнул он.
— Э, пустое… Малость состарился, а малость… Пустое!
— Да ты лечись, дорогой, съезди куда-нибудь…
— Признаюсь тебе, я уже пробовал уехать… Даже сидел уже в вагоне… Но такая тоска меня взяла по Варшаве… по нашему магазину, — прибавил он тише, — что… И-и-и! Куда там!.. Извини, что я пришел сюда…
— Ты еще извиняешься, старина дорогой!.. Я думал, ты на меня сердишься…
— На тебя? — возразил Жецкий, с любовью глядя на Вокульского. — На тебя?.. Ну, да чего там… Меня заставили прийти дела и большая неприятность…
— Неприятность?
— Представь себе, Клейна арестовали…
Вокульский подался назад вместе со стулом.
— Клейна и тех двух… помнишь? Малесского и Паткевича…
— За что?
— Они ведь жили в доме баронессы Кшешовской, ну и, по правде сказать, немножко… допекали… этого… Марушевича… Он из себя вон выходил, а они свое… Наконец он побежал в участок жаловаться… Явилась полиция, произошел какой-то скандал, и всех троих упрятали в тюрьму.
— Дети! Малые дети… — тихо сказал Вокульский.