Куколка
Шрифт:
Теперь источник света рядом. Она застилает полотенцем колени и аккуратно распечатывает баночку с кармином. Пожевав сомкнутыми губами капельку краски, девушка проводит по ним пальцем, а затем им же пошлепывает себя по скулам, используя средство как помаду и румяна. Довольная результатом, она убирает зеркало и косметику и, мягко отпихнув свой живой канделябр, достает еще один синий флакон, к пробке которого снизу приделан кусочек гусиного пера. Откинув голову, девушка закапывает в глаза бесцветную жидкость, которая, видимо, щиплет, заставляя часто моргать. Девушка закупоривает флакон и лишь тогда взглядывает на мужчину.
Теперь ясно, что никакая она не служанка, хотя сияющие глаза с расширенными от белладонны зрачками, неестественно яркие губы и румяные щеки придают
Можно подумать, девица предлагает себя к поцелую, но мужчина лишь ближе подносит свечу, то с одной, то с другой стороны разглядывая ее чуть восковое лицо. Он будто изучает каждую его черточку, пытаясь отыскать скрытый знак, некий ответ; его собственное бесстрастное, но чрезвычайно сосредоточенное лицо обретает загадочность и бездонное простодушие, какие встречаешь у слабоумных от рождения, в нем читается желание постигнуть то, что недоступно обычному разуму. Однако его не назовешь лицом идиота: под красивой соразмерностью черт — особенно хорош волевой рот — притаились инакость и невозмутимая серьезность.
Девушка терпит сей безмолвный осмотр. Помешкав, мужчина нежно касается ее виска, затем пальцы его сползают к щеке и подбородку, словно и впрямь изучают расписной мрамор или посмертную восковую маску. Девушка опять прикрывает глаза, а пальцы продолжают свое путешествие: лоб, брови, веки, нос и, наконец, губы, которые никак не откликаются на прикосновение.
Вдруг мужчина падает на колени и, поставив свечу на пол, утыкается лицом в девичьи бедра, словно более не в силах вынести вожделенное зрелище и молит о пощаде. Девушка не выказывает ни малейшего удивления, но лишь опускает взгляд на его макушку, а потом гладит связанные в хвост волосы.
— Бедный Дик, — шепчет она будто про себя. — Бедный, бедный…
Мужчина замер и не отвечает. Девушка поглаживает его по голове, а затем мягко отталкивает; из открытого узла она достает роб (серый с отливом в розовый) и юбку, которые расправляет на кровати, готовясь надеть. Мужчина стоит на коленях, поникшая голова его выражает покорность или мольбу. Однако свеча на полу озаряет нечто, не подразумевающее ни того ни другого: не менее чем девичьим лицом, мужчина заворожен предметом, который обеими руками ухватил, точно утопающий — ветку. Только в руках его никакая не ветка, но огромный восставший член, выглядывающий из распахнутых штанов. Девушка видит сие непотребство, но отнюдь не ошеломлена и не разгневана; она по-прежнему расправляет платье. Затем спокойно собирает рассыпанные по жесткой подушке фиалки и небрежно, чуть ли не ернически, швыряет ими в мужчину, в руках которого зажат громадный, набухший кровью фалдус.
Лицо мужчины кривится в гримасе боли, секунду он и размалеванная девушка смотрят друг на друга. Обойдя гостя, хозяйка открывает дверь — мол, извольте уйти. Рассупоненный бедняга Дик неловко встает и, не глядя на нее, бочком протискивается в коридор. Девушка остается в дверях, чтобы посветить ему на пути к темной лестнице, но сквозняк грозит загасить свечку, и она отступает в комнату, ладонью прикрывая трепещущее пламя, точно персонаж с картины Шардена {7} . Привалившись к двери, девушка смотрит на парчовое платье, разложенное на кровати. Одна лишь белладонна ведает о слезах, что закипают на ее глазах.
Пока Дик был в мансарде, некоторое время его персона главенствовала в беседе, что велась за длинным кухонным столом. Подобно зале старого фермерского дома, гостиничная кухня являла собой центр местной общественной жизни, открытый для слуг высокородных гостей и незнатных путников. Тамошнее угощение было определенно вкуснее, а само общество несомненно душевнее, нежели во многих светских гостиных и салонах. Прислуга охотно внимала слухам, сплетням и байкам, кои доставляли незнакомцы, близкие ей по роду и сословию. Тем вечером в кухне «Черного оленя», с той самой минуты, как с саблей и зачехленным мушкетоном под мышкой переступил порог черного хода и, сдернув кивер, изловчился одним взглядом окинуть игривых судомоек, повариху и горничную Доркас, бесспорным королем посиделок был обладатель алой тужурки, отрекомендовавшийся старшиной Фартингом.
С той же минуты стало ясно, что он из древней, как сам людской род или его войны, человеческой породы, которую римские комедиографы окрестили miles gloriosus— вояка-хвастун, бездонный мешок вранья. В Англии восемнадцатого века даже скромный воинский чин служил дурной рекомендацией. Пусть монархи с министрами талдычили о необходимости регулярной армии, для всей остальной нации она была проклятой докукой (а в случае чужеземных наймитов — оскорблением), тяжким бременем тех невезучих мест, где квартировали войска. Фартинг о том будто не ведал и ничтоже сумняшеся вручил свои верительные грамоты: мол, не гляди на его теперешнюю одежу, в прошлом он флотский старшина, но еще юнгой, аж в восемнадцатом годе, служил барабанщиком на флагмане; в ту пору росточком он был не выше вон того паренька, однако храбрость его отметил сам адмирал Бинг, в славной заварушке у мыса Пассаро задавший жару испанцам (не тот, кого в пятьдесят седьмом в острастку другим нашпигуют портсмутским свинцом, а его родитель {8} ). Усач знал, как раз и навсегда заполонить внимание слушателей. Разумеется, никто в кухне не мог состязаться со столь бравым воителем, повидавшим свет. Вдобавок, прекрасно осведомленный о том, что лесть — лучший способ завоевать расположение аудитории, он нагло пялился на ее женскую часть и, от души выпивая и закусывая, нахваливал каждый глоток и кусок. Пожалуй, самым правдивым в его речах было то, что он знает толк в добром сидре.
Конечно же, его спрашивали о нынешнем путешествии. Выходило, что молодой джентльмен и его дядюшка надумали проведать одну даму, кто доводилась им соответственно теткой и сестрой. Унаследовав земли и собственность, какими не побрезговала бы и герцогиня, весьма зажиточная, но хворая вековуха обитала в окрестностях Бидефорда. Рассказчик подмигивал и дергал себя за нос, пытаясь ужимками расцветить незамысловатые сведения: молодой господин не всегда был образчиком усердия и ныне погряз в долгах. Девица в мансарде — горничная одной лондонской дамы, а теперь предназначена в услуженье тетушке, он же, Тимоти Фартинг, состоит при давнем своем знакомце дяде, который шибко опасается разбойников, лиходеев и всякой рожи, какая встретится дальше чем в миле от собора Святого Павла. Однако до сих пор все слава тебе господи, разливался вояка, ибо его недреманное око охраняет не хуже роты пехотинцев.
Что касаемо дядюшки, то он человек со средствами, видный купец лондонского Сити, но обременен потомством, требующим заботы. Брат его, папаша молодого джентльмена, недавно почил, так что он еще фактический опекун и наставник племянника.
Брехливое словоизвержение Фартинг прервал лишь раз, когда в дверях растерянно застыл неулыбчивый Дик, пришедший из конюшни. Усач поднес ко рту сложенные щепотью пальцы и кивнул на свободное место в дальнем конце стола.
— Не слышит, не говорит, — подмигнул он хозяину. — От рожденья глухонемой, мистер Томас. Простоват, однако славный малый. Слуга молодого джентльмена, хоть по одеже не скажешь. Садись, Дик. Отведай угощенья, какого мы еще не едали. Так на чем я остановился?
— Как вы надрали хвост испанцам, — робко подсказал мальчишка-половой.
Фартинг продолжил свои басни, время от времени апеллируя к жующему слуге: «Верно, Дик?» или «Ужо Дик вам порассказал бы, имей он язык да побольше мозгов», но тот словно ничего вокруг себя не видел, даже когда его безмятежные голубые глаза смотрели прямо на усача, явно желавшего продемонстрировать, что сердечность числится в ряду его добродетелей. А вот взгляды служанок частенько задерживались на лице глухонемого: в них читалось любопытство, смешанное с сожалением, что столь ладная, хоть и безучастная наружность досталась недоумку.