Кумар долбящий и созависимость. Трезвение и литература
Шрифт:
Вышеславцев о Пушкине: «Он никогда не смешивает добра и зла, никогда не ставит себя по ту сторону добра и зла, в нем есть глубокое чувство греха и раскаяния».
Из Письма: «…именно это его свойство почти чревного разграничения добра и зла спасет его Там».
Чем-чем, а любовью взбунтовавшихся персонажей, отчленившихся теней тут не пахнет. Они полагают, что если добро не заложено в осуществляемый ими сюжет, как представительские расходы в смету, то и нечего волноваться. Поэт давно перестал быть создателем героев – Манфредов, Дон Карлосов, Онегиных, уступил поле поэзии персонажам. «Моральное творчество» он перенес в собственную душу. Паскаль говорил о Боге философов. Нам ситуация вполне позволяет говорить о Боге неофитов.
Неуравновешенный человек с крестом
Что касается гения, то это – всего лишь платоновский эвфемизм Образа и Подобия, где Образ имеет значение витального творчества, а Подобие – творчества морального. Не вероисповедание меня занимает в художнике, но, по слову далекого от ортодоксии А. Белого, меня искусство интересует как «кратчайший путь к религии». Да, цель поэзии – поэзия, но это лишь границы человеческого осознания проблемы. Ибо безусловно есть в ней цель, высшая человека, трансцендирующая его помыслы и чувства. Бунт персонажей состоит в провокации «вторичного хаоса» при полной беспомощности по отношению к первичному, в спекуляции стихией при полном неумении ее организовать так, чтобы не погибнуть в ней. Только что признавшись, что похвала Набокова определила его карьеру, упомянутый и похваленный тут же теряет стиль и твердит какие-то смутные зады из провинциального лексикона самоутверждения образца «оттепели»: «Авангард самодостаточен. Авангард – искусство в чистом виде… Пушкин, безусловно, был бы авангардистом…» и пр. Так становятся персонажами, так заигрывают пластинку.
Не с «авангардом» и даже не с тем, что им величают, боролся Крыжановский. Не такой он был, чтобы бороться с… «Белому делу» русской поэзии он служил до упора, вытеснению человека противостоял. Ведь и большевики в конечном счете не о технологическую «отсталость» споткнулись. О человека! Искусство «вторичного хаоса» безусловно не любит таких, как Крыжановский, как не могли Ленин и Дзержинский любить Бердяева, как не мог Сталин любить Флоренского, как бог блатных не только любить, но и иметь не может Сына: не любящий – бесплоден. Но, по Бердяеву, «наиболее родящее – наименее творящее», а бог неофитов радеет об умножении прихожан, а не о единстве Образа и Подобия. Крыжановский говорил в радиопередаче, где я, по его замыслу, работала интервьюершей: «…то, что называют авангардом, это, наверное, всего-навсего внепоэтические выходы уходящих сторон европейской жизни и мышления». Насколько все же в этой извиняющейся интонации больше силы и убежденности, чем в гусарском «прижимании к роялю» тренированными руками похваленного…
Итак, «гений» здесь, как и Бог, – лицо выборное, вернее, назначаемое на эту должность по-хлыстовски группой лоббистов и отвечающее за «кристаллизацию общественной актуальности», то есть моду. Сказано: нынче носят авангард, будет авангард. При чем здесь автор диетической книжечки, умерший в сорок три года от острой сердечной недостаточности, то есть истративший свое сердце на других? В контексте искусства как кратчайшего пути к религии и самоощущения художника, идентифицируемого как Сын, Крыжановский был поэтом Рождества. Недаром по его ранним строчкам бегают пастернаковские нотки. Запись в черновике преддуэльного Пушкина, где «религия» стоит между «любовь» и «смерть», свидетельствует о закономерности пути. Рождеству, обернутому в собственное появление на свет, посвящены два стихотворения, которые Андрей оставил на пленке: «Я родился тринадцатого» и «Памяти крестной». Эти, писаные, стихи
Поэзия – искусство слова. Вот такой трюизм. Как его поставишь, так все здание и построится. Письмо: «…ему фатально не помогло ни одно из обстоятельств жизни, из которых другие делали и биографии и имена».
Так! И не так. Он родился внуком Шварца не для того, чтобы ревизовать шлепанцы в именном музее, но чтобы собственной судьбой проиграть историю Ученого и Тени. Он был заворожен этим бродячим сюжетом, постоянно к нему возвращался, и дед только в этом мог быть ему порукой. Да, он трудился в ведомствах метлы и лопаты так долго, что это перестало приносить биографические дивиденды. Но его Бог спас от такого позора, да и не принял бы Андрей такой разнарядки. В ЖЭКе или РЭУ он подобрал слово, которое стало метафорой существования Сына Человеческого в постзощенковском раю:
По преданию, в день своего Рождествая вошел не жильцом, а скорей,подселенцем(курсив мой – МК).
«Очень слабеньким и маловесным», не кватрочентовым родился младенец, чтобы без передышки, без бегства в Египет погибнуть в советском роддоме. Но время так спрессовалось, что чудо Воскрешения произведено «московским врачом неизвестным» тоже не в третий день, а покуда не наступил отек легких. За этот миг дитя, может быть, прошло такие искусы, что удовлетвориться дворницкой бляхой ему было бы непристойно. Такая коррекция Евангелия естественна, потому что дело происходит по преданию, а не по Писанию. Аллегория Отчизны-крестной в отличие от традиционной Родины-Матери образно восходит к поэзии без матери певца Арины Родионовны— Пушкина. В стихотворении «Плакат» Крыжановский редуцирует знаменитый военный призыв: просто – «Родина зовет!» И сделано это вовсе не из-за «скованности» метром (недавно услышала комментарии критика к чьим-то верлибрам: «Его стихи не скованы ритмом и рифмой». Много смеялась.).
Крыжановский хранит целомудренное молчание о своем сиротстве, но ощущением его напоены многие стихи. Эпическое в предании заменяется на домашнее: «По рассказам матери». И это – тоже особое обстоятельство Рождества в новейшей истории. Родина-крестная воплощается через унаследованных от язычества укротителей Фрола и Лавра. Таинство снижается до «Подумаешь – традиция, обряд», но религиозное переживание опосредованно происходит во время Крещения собственного ребенка. В этом же стихотворении описано и искушение неверием:
Что ж «Бога нет!» речебезумец в надрывающемся сердце?Два слова, два понятия – «безумие» и «надрыв» – покрывают всю гамму релятивистских метаний. Явление Сына Человеческого в мир испорчено «квартирным вопросом», прочитанным онтологически. Рождество изначально лишнего приравнено к коммунальному подселению. Нелюбовь к Младенцу предопределена. Стихи приобретают то «сверхзначение», которого, по мнению Л. Гинзбург, ищет в них современное сознание. Драма ненужности достигает кульминации. Волхвы, избранные возвестить миру приход Спасителя, представляют государство, располагаясь в Кремле неподалеку от вертепа, то бишь, роддома. Соответственно, о событии им докладывают официально, как в брежневском анекдоте:
Христос воскресе, Леонид Ильич!
Мне уже доложили.
Волхвам во френчах по моде «середины века», отрезанным от мира «колоссальной, зубчатой, кирпичной стеной», светит самоцельная рубиновая звезда. Образ поэта – Спасителя дольнего мира – и поэзии – его спасения – поднимается в программной статье Андрея, опубликованной в созданном им ненадолго журнале «Речитатив». В стихах же век, будто Папа Римский, шепчет по-латыни над Младенцем, родившимся в Третьем Риме.
Свое путешествие из Москвы в Петербург Андрей будет совершать всю жизнь. Народ и партия – язычество «традиции» и язычество власти – объединяются для похорон Генерального Отца. Отчизну-крестную отпевает «удалой инвалид \ чем-то вроде «Катюши», а то и похлеще». Лапидарные выгоды поэзии перед прозой Крыжановский великолепно понимал. Некрасова освоил и филигранно балансировал на острие двух вечных граней литературы – лирики и романа.