Кунигас
Шрифт:
К порогу приближались осторожные, неслышные шаги; дверь медленно открылась, и в келью скользнула какая-то закутанная в плащ фигура. Очевидно, Юрий поджидал пришельца, потому что встал с кровати, и лицо его оживилось: на нем блеснула радость и что-то похожее на чувство.
На пороге стоял подросток одного возраста с больным или несколько моложе. Лицо у него было заурядное, некрасивое, но кроткое, и в данную минуту оно все светилось внутренним, сердечным состраданием. Коротко остриженные волосы, грубая одежда, плохая кожаная обувь, черты лица, даже сутуловатое и неуклюжее телосложение выдавали его простонародное происхождение.
В сравнении с
Больной, увидев вошедшего, улыбнулся. Тот подходил несмело, со знаками почтения, на цыпочках, ступая осторожно.
— А что? — спросил он шепотом. — Не лучше вам?
Он говорил на плохом немецком языке, с чуждым, протяжным ударением.
Больной покачал головой, сел на постель, а гостю указал на лавку, так как другого сиденья не было. Тот присел на самый кончик, едва касаясь телом.
— Говори же, — сказал, морщась, больной, — говори о том же, о чем говорил вчера. Когда я остаюсь один, то думаю и думаю, и все больше вспоминаю. Так! Ваш язык, судя по тем нескольким словам, которым ты научил меня, я знал с детства. Одно слово вызвало из забвения целый ряд других, потонувших в глубине сознания и там заглохших. Они говорят, будто привезли меня сюда сиротою из Германии; но лгут. Твой язык, — я слышал его в детстве и говорил на нем, — язык литовский, и я, значит, по всей вероятности, литвин… как ты!.. Теперь, когда я вглядываюсь в мрак прошедших лет, мне вспоминаются все новые подробности. Туман рассеивается…
Малец, сидевший на скамье, приложил палец к губам и тревожно оглянулся на дверь. Он вздыхал и потирал лоб.
— А! — вздохнул он. — В несчастливый час проговорился я о прошлом! Какой толк, о нем раздумывать? Какая польза вам, если вы узнаете свое прошедшее? Что раз попало в их руки, то уж не уйдет. Посмотрите-ка на меня. И меня также ребенком взяли из какой-то хаты, тащили, как скотину, на привязи за лошадью; пригнали сюда, окрестили, обстригли, приказали служить… и служу! Идут войной на мой народ, велят нести щиты и мечи… иду, несу. Смотрю, как льется моя кровь, как гибнут братья… Все так и кипит во мне, слезы заливают очи… но я один и нет сил сопротивляться!
Юрий слегка приподнялся на постели и, морща брови, сжав кулаки, сказал:
— Ведь можно убежать!
— Куда? Как? — перебил напуганный парень. — И какая нам была бы от того польза? Там нас не приняли бы и не узнали. Того гляди убили бы, как рыцарских приспешников, которым не дают пощады. Приходится служить… и в то же время ненавидеть. Такая наша доля… а свою судьбу не переспорить.
Он задумался, а потом снова продолжал:
— Вот они вас когда-то вывезли из Литвы, воспитывали и баловали, кормили и одевали, как панское дитя, да разве они теперь позволят вам сбежать? Да они смотрят за вами в оба… и чуть что… о-хо-хо-хо!
И он рукой провел себе по горлу, как бы снимая голову.
Юрий глубоко задумался.
Разговор на время оборвался. Потом больной стал расспрашивать парня, как по-литовски разные обиходные слова: мать, отец, брат, дом, огонь? Вслушиваясь, он хватался за голову, морщил брови, а глаза метали искры.
Парень удивлялся, сгорал от любопытства, вздыхал, ломал руки и поминутно напоминал больному, что нельзя громко
— Был ли здесь старый Бернард? — спросил он, наконец. — А что он у вас делал? Он никуда спроста не ходит. Его посылают на разведки, когда другие не могут докопаться. Хитрый он и старый; как взглянет, так насквозь и видит. В замке он как будто ничего не значит: такой же брат, как прочие; сам не начальство, с начальством не знается, держится в сторонке. И должности у него никакой нет… а все старшие его боятся, что хочет, то и может. Всюду вотрется, дверей перед ним не закрывают; подсматривает, подслушивает, догадывается. И как взглянет на кого, так мурашки и побегут по коже. Не напрасно подослали его к вам… Не проговорились ли вы о чем-нибудь?
На этот вопрос Юрий только презрительно и гордо пожал плечами.
— Ого! — сказал он. — Ни слова из меня не выжали!
— Госпиталит, — продолжал парень, — тот грубиян, притва ряется сердитым, лается, дает пинки… но сердце у него доброе. Бранит больных, которые не хотят выздоравливать, а ходит вокруг них и день и ночь, как мать родная. А этот!.. Иной раз, как взглянет… так, кажется, и съест глазами!
Больной уже опять погрузился в свои мысли, но вдруг, точно проснувшись, закричал:
— Кунигас? Кунигас?
— Да, да! Так у нас зовут самых что ни на есть больших панов, — отозвался парень.
— Я хорошо помню, — сказал Юрий, ударив себя рукою по лбу, — что так звала и уговаривала меня женщина, ходившая за мною в детстве.
Малец, весь обратившись в слух, взметнул руками; а потом, закрыв ладонью рот, знаком показал больному, что лучше замолчать. Он даже вскочил с испугу.
— Ради Бога, ради Бога, тише, тише! — шептал он. — Меня уже дрожь зашибает! Если бы они догадались, что вы вспомнили об этом с моей помощью, конец мне… Да и с вами бы что было! Тихо, государик мой! Молчите!
Юрий думал, облокотившись на руку. По морщинам, избороздившим лоб, можно было видеть, как работала в нем мысль, усиливаясь воскресить из мрака прошлого давно померкшие воспоминания. Пот каплями струился по его вискам.
— Литва! Литва! — повторял он раз за разом. — Говори мне о Литве. Ты наверно должен помнить ее лучше, чем я… ты видел ее, ходил по ней вместе с ними. Меня же они редко когда выпускали за ворота. А в дальние походы, хотя я и просился с ними раньше, чем открылось, кто я, они не хотели брать меня. Уверяли, что я слишком молод, велели ждать… Литва! — повторил еще раз Юрий, пристально вглядываясь в парня; а тот вздрагивал, слыша это имя, и добродушное лицо его подернулось печалью. — Литва… расскажи мне о Литве!
Подросток горестно задумался, сжал руками голову и стал раскачивать ее медлительным движением. Наконец со стоном, вырвавшимся из глубины души, начал говорить:
— Литва! Ой, Литва! Иной край, иные обычаи, иной мир и люди! Она, как живая, у меня перед глазами и назойливо напоминает о себе в снах. Столько лет прошло, а я, как бы вчера, чувствую еще на шее веревку, за которую меня тащили. Литва, кунигас мой, где она? Где теперь такая Литва, которая не видела еще меча крестоносцев? Литва, какою сотворили ее для нас боги?.. Здесь, в заливах, куда ни посмотри, везде работа человека; а человек портит Божье дело. Там не то. Растут непроходимые леса, безбрежные пущи; а по ним бродят дикие звери и такой же дикий человек. И зверь, и птица, и человек, и дерево — все родные братья. Медведи говорят с людьми, собаки с птицами, и друг друга понимают. По-братски друг друга убивают, но по-свойски разговаривают.