Кунигас
Шрифт:
Вижунас одной рукой удерживал кровь, другою указывал на частоколы. Люди бросились к ним врассыпную, обгоняя друг друга, с криком и воплями.
Маргер дал знак рукой, чтобы попридержать их пыл.
— День, много два, — закричал он, — крестоносцы овладеют и этой последней опорой!
Ему отвечали криком.
— Но никого не возьмут живьем! Не возьмут и добычи! — продолжал он все громче и рукой указал на двор: — Костер! Пусть здесь будет сложен костер! Сожжем все до последней нитки, а живые перережем друг друга! Пусть достанутся им одни трупы
Громким криком, как бы из единой груди, ответили воины на призыв вождя.
Вижунас просиял; он высоко поднял руку.
— На немцев! — рявкнул он. — Бабы и дети — к костру!
Банюта с гордостью взглянула на Маргера и, схватив, целовала его окровавленную руку, хотела бежать вслед за воинами, но Реда удержала ее за рубашку.
— Место наше здесь! — сказала она. — Носить воду и обвязывать раны! Дай ему кубок вина; он еще не пил и не ел. — Но в шуме и грохоте битвы потонул голос Реды.
За стеной раздавалась песнь крестоносцев; внутри, с диким воем, гремели литовские песни.
Немцы добрались уже до самого верха ограды и падали вниз под тяжестью валившихся сверху бревен, колод и камней. Бой вновь закипел на всю ночь.
Тем временем посреди двора, точно волшебною силой, вырастал исполинский костер. Женщины и подростки отдирали обшивку потолков и стен, разбирали крыши, тащили бревна и все валили на смертное ложе.
У самых слабых проснулись сверхчеловеческие силы. Женские руки волокли огромные бревна, исхудалые плечи не гнулись под бременем чудовищных нош, детские ручки хватались за увесистые толстые чурки. Самое дерево, казалось, оживало, двигалось и, послушное воле людей, всползало на верх костра. Он рос, точно чудом, и вершиной почти достигал уж§ вышки.
Теперь стали сносить на него все свое достояние: одежду, оружие, припасы, слитки металлов, янтарь, шубы, все валилось в одну общую кучу. С радостным смехом смотрели осажденные на богатства, обреченные в жертву огню, чтобы не досталось врагам. Вокруг прыгали дети, а старые женщины предусмотрительно сбрасывали с себя все, что поценнее, боясь, как бы оно не уцелело после их смерти.
Банюта исчезла. Она живо побежала к своему жилью, целый угол которого стоял еще нетронутым. Укрыться было уже негде; осталась только притолка да косяки от дверей в подвалы; но обе половинки были уже сорваны. Она присела на ступеньках, облокотилась и стала думать.
— Он поклялся солнцем и луною: значит сдержит слово. О, он не допустит, чтобы я досталась в руки этим извергам на позор. Но меч его притупился.
Она вздрогнула, выбежала из подвала и бросилась в жилые помещения, стены которых по бревнам разбирали для костра. Она увидела меч Вальгутиса, стоявший в углу комнаты. Старый клинок погнулся набок и лежал среди мусора. Она с радостью схватила его, прижала к губам и запела: ибо великое горе поет так же, как поет радость.
— Не правда ли, меч мой любимый, ты облегчишь мне смерть от его руки? Рассечешь пополам мое сердце и выпустишь на волю душу…
Она присмотрелась к мечу
За пазухой был у нее оселок. Она опять присела на пороге.
— Старичок ты мой, — тянула она нараспев, нагнувшись над мечом, — люди о тебе забыли. Никто тебя не вытирал, не обмывал, лезвие твое ступилось. Подожди-ка!
И она стала точить его оселком… Старый меч начал блестеть и лосниться, как в былые времена.
Нагнувшись, Банюта увидела на очищенной поверхности слабое отражение своего лица. Из глубины металла смотрела на нее пара голубых глаз.
— Глядишь на меня, старина! Так… хорошо… гляди!., и полюби меня и облегчи смерть от его руки.
Она поцеловала клинок и невольно вновь стала причитать:
— Ой умирать ли мне, молодке, умирать! А чего же мне еще недоставало? Что еще могла бы дать мне жизнь? Приумножить, разве, слезы на глазах? Сиротскую ли долю мне сулить или полон от вражьих рук? Ведь познала я уж радости любви, сжимала милого в объятиях любя, и сам он последует за мной, и наша кровь сольется…
Слеза капнула на меч; Банюта смахнула каплю, поставила клинок и убежала. Вдали шел Маргер, во главе людей. Банюта зачерпнула в один кубок воды, в другой меду и пошла за мужем.
Крестоносцы, разъяренные, всеми силами напирали на вторую линию частоколов и шли вперед с пеньем похоронных песен. Литовцы отражали нападавших с воем; а когда валились от их натиска закованные в железо рыцари, торжествующие возгласы сливались в дикий рев.
И снова немцы стали пускать огненные стрелы. Они падали среди строений, но никто не обращал на них внимания.
Несколько стрел, пущенных особенно метко, увязли в стенах вышки; и не успели Вижунас и Маргер оглянуться, как стены запылали. Сначала робко скользили вдоль них одинокие огоньки и, казалось, гасли, забираясь в щели; потом вспыхивали ярче…
Ночь бледнела, наступал день, и вместо пламени виднелся только дым. Вышка стояла так же, как накануне, но внутри ее шипело, искрилось и трещало пламя.
Крестоносцы штурмовали.
Вторая изгородь была и выше, и крепче, но и она уже дрожала от ударов топора и начинала разгораться. Литовцы лили воду везде, где слышали шипение огня; забрасывали осаждавших последними запасами выдранных из-под построек камней. Скидывали на головы нападавших тела убитых, когда уж больше было нечего бросать.
Боевые клики, вместо того чтобы ослабевать, росли и ширились, свирепея с минуты на минуту. По временам, прислушиваясь к ним, маршал содрогался: столько было в них угрозы и смертельного, пронизывающего до костей ужаса. Люди, певшие такую песнь, не могли ни сдаться, ни быть взяты живьем. У немцев, карабкавшихся на заборы, переставало иной раз биться сердце: от этих криков веяло на них отчаянием и тревогой. Но стыдно было отступить; место отбитых занимали свежие войска.
Целый день не прекращался бой.