Купно за едино!
Шрифт:
— Скорблю, братья, — тихо сказал Ляпунов, — что Смоленск пал. Но то не ваш позор, а изменных бояр, бросивших вас в беде. — И воевода внезапно повысил голос до гневного крика. — Их, их позор, сучьих выродков!..
— На жительство бы нам осести, на прокорм да раны залечить, — сказал за всех Недовесков, останавливая сухой деловитостью готового понапрасну разбушеваться Ляпунова. Тот отрезвленно посмотрел на его изможденное страдальческое лицо и осекся: пылкие речи были ни к чему.
— По соборному приговору мы у изменных бояр вотчины и угодья имаем да лучшим нашим людям даем. И вас не обделим, испоместими на на арзамасских землях. — И Ляпунов повернулся к Заруцкому. — Что скажешь, Иван Мартынович?
— Нехай, —
— Кто еще от рубежа? — вскинул глаза на толпу Ляпунов.
— Я издалече, с Поморья, — раздался голос позади собравшихся, и люди безропотно расступились перед кормщиком Афанасием.
Ляпунов цепко всмотрелся в него, что-то прикинул про себя.
— Обожди, твой черед опосля…
Заруцкому тошно стало стоять недвижным столбом, никому он тут не был нужен, и атаман, досадливо напыжась, сошел с крыльца. Собираясь вскочить в седло, мигнул одному из своих казаков. Тот подбежал.
— Смолян бы упредить. Чуешь? — кивнул в сторону Ляпунова Заруцкий.
— В Арзамас? — мигом смекнул казак.
— Не мешкай. Пущай с хлебом-солью встретят. Да соли чтоб не пожалели…
Уладив срочные дела, Ляпунов надолго засел с Афанасием в избе. Когда соловецкий гонец поведал ему все до конца, воевода задумчиво потер лоб и без утайки начал выкладывать свои замышления, словно исповедуясь:
— Промашка у меня вышла со свейским королем. Попутал лукавый. Признаю. Худо меж двух-то огней, зело припекает. Исхитриться мыслил, ан и оплошал… Тяжко Новгороду будет, да, чаю, выстоит. Не малая Корела, об кою Делагарди едва голову не расшиб: на измор ее взял — не силою. А в Поморье немедля доброго воеводу пошлю с войском…
Невдалеке бухнула пушка, следом — другая, и Ляпунов умолк.
— Ляхи со стен палят, прах их возьми! — прислушиваясь, выбранился он. — Зелья у них в достатке, не то что у нас. Палят в белый свет, искушают… Погодите, телячьи морды, насядем на вас скопом!
И тут же закаменел. Вспомнил о Заруцком.
На старом Борисовом дворе — костел, в царских сенях — конюшни, в Грановитой палате — разноязыкие сборища, поносящие Русь. Виктор дат легес!
Уже давно прошел угар легкой победы над русскими после сожжения Москвы, но еще с упоением вспоминают удальцы-завоеватели, сколько пожитков удалось унести из богатых домов, найти яств и вина в подвалах и погребах, опустошить церковных ризниц. Никто не хотел отстать от других, упустить фортуну. В предвкушении обильной добычи нетерпеливо перескакивая через обгорелые завалы, не один день рыскало доблестное воинство по всему пожарищу. Некоторые, отягощенные кусками парчи и бархата, утварью и драгоценностями, жратвой и вином, сваливались в ямы с остывшим пеплом, но резво вскакивали и тащили свою непосильную добычу уже волоком. С раскатистым треском отлетали сорванные с икон оклады в храме Покрова. И все было мало, хотелось еще и еще. Звериным рыком выворачивалась из нутра алчба. И зашумели, завихрились пиры на кучах нахапанного, загремели заздравные речи и похвальба. Мальвазия уже лилась мимо ртов, заплетались языки, Но вновь, похмельно усиливаясь, звучало незабвенное «Тэ деум» и во славу рыцарства палили мушкеты, заряженные мелким бисером. За десяток дней было выпито и съедено, а больше потоптано и раскидано столь, что могло бы хватить на месяцы. Но не знали меры расточительные во хмелю победители. Теперь бы те припасы!
Каждую черствую корку берегут ныне в Кремле. Не сходит с Ивановской колокольни стража, высматривая обозы и готовая дать сигнал, если кинутся на их перехват Ляпуновцы. Не дается хлеб без крови, без пушечного грому. Потому и пушкари на стенах всегда настороже. У стен выгуливают оседланных лошадей пахолики. Шатаются по тесным кремлевским улкам оружные жолнеры с наемниками,
Четырнадцатилетнему Мишке Романову хочется за ворота, на приволье, но строга старица Марфа Ивановна — его мать, со двора не выпускает, велит жития читать да молиться, а он послушен, податлив, перечить не смеет. Часами может сидеть у окна и молчать. Наливается ранним жирком отроческое тело, опухают щеки, не ко времени одолевает зевота.
Приходит, ковыляя, дядюшка боярин Иван Никитич. Одна, отсохшая, рука недвижна, другой долго и размашисто крестится, задевая и взъерошивая куделистую сивую бороду. Беспрестанно повторяет:
— За грехи наши, за грехи наши, за грехи наши…
Потом неуклюже садится на лавку, разговаривает с Мишкой, жалобится, поучает:
— Зане смиренности не дал господь нашему роду, мыкаемся и печалуемся в муках. Ох, ох, охи!.. Отец твой и брат мой Федор Никитич, Филарет во иноцех, гордынею чего достиг? Во пленении пребывает. Сперва от Годунова ему зло, а теперва от Жигимонта. Чего бы ему смолян по королевскому наказу к послушанию не склоните? Все едино Смоленска не удержали. Нет, уперся и поплатился за то. Ох, ох, охи!.. И на меня тут из-за него косо поглядывают, ни во что ставить не ставят, уж и Мстиславский рожу воротит. А я ли буяню, я ли ропщу, а ль кому прекословлю? Творите, что хотите. На все, реку, воля божья. Смирение всяко во благо, я оную мудрость еще в годуновской ссылке постиг. И жив поднесь… Смирение! Внимай ми, отроче, худому не научу. Ох, ох, охи!..
Мишка сонно глядит из теплого уголка на занудного дядюшку, пытается внимать. Посидев, Иван Никитич тяжело поднимает с лавки раздобревшую плоть, уходит, забыв притворить за собою дверь, и Мишке слышно, как он окликает мать и наставляет ее:
— Держи взаперти чадо, ворожей не подпускай, не сглазили чтоб. Федор на царство посадити его замышлял. Кто ведает, что станется. Уж вельми ляхи Ляпунова страшатся, одолети может. А кого тогда на царство сажать? Владиславу ихнему и ныне веры никоторой…
Мишка увидел себя на престоле, а возле дядюшку, который мякинит и мякинит в ухо, даром что Кашей прозван. Упаси господи, не надо никакого престола!
То ли светлеет, то ли темнеет за оконцами. Время мнится Мишке живым и по-боярски тучным, нерасторопным. Оно ступает по половицам мягко и валко, повечерь перинами обволакивает, нянькиными побасками убаюкивает. Благо, не видать, что деется за тыном, забывается о напастях и страхах. И лениво кружат над изголовьем жирные шестикрылые серафимы, стерегут покой предуготованного русского царя.
Время и впрямь распылялось без толку. Не было никакого исхода. И Самуила Маскевича, как и прочую шляхту, запертую Ляпуновым в Кремле и Китай-городе, бесило бесконечное осадное сидение и бесила тщета всех попыток сломить и разогнать ополчение. Король, взяв Смоленск, вместо того, чтобы идти на выручку, распустил войско и отправился на сейм в Варшаву объявить о своем триумфе. А ради кого же они тут сносят лишения, как не ради него?
Переговоры с боярами о Владиславе — пустые байки. От Владислава, стань он русским царем, польской короне не будет никакого прибытку, одна шкода. Если он попытается открыто прямить Польше, его может постичь участь самозванцев. А если захочет верой и правдой предаться русским, то его едва ли позовут на польский трон после смерти Зигмунта, ведь трон в Польше не династический, а избирательный. Нет, москали должны склониться лишь перед самим королем, который для лепшего блага и присоединит их к Речи Посполитой, подчинит ей. Но, видно, Зигмунт решил не спешить. Как бы не обернулась бедой его передышка!