Купно за едино!
Шрифт:
Митенька съежился, по-ребячьи зашмыгал носом и снова мелко затрясся.
— Не забивай юрода!.. Не греши на убогого!.. Чай, не со зла он — от малоумия! — нашлись у Митеньки заступники.
Ни слова не говоря, из-за стола вышел Анфим, схватил юрода за цепь на груди и швырнул к дверям.
— Лети, нетопырь!
Юрод мигом поднялся и выскочил за порог. Но тут же снова появилась в дверях его мохнатая скособоченная головенка, глянула кривыми зыркалами исподлобья, ехидно сморщилась.
— Попомните ишо Митеньку! Попомните! Напущу на вас лихоманок: трясею,
— Сгинь! — топнул ногой Анфим, и юрод бесповоротно исчез.
Неуютно стало в кабаке. Мужики, испытывая неловкость, опускали головы, отводили друг от друга глаза.
— Хвалитя имя пропойцыно, аллилуйя! Хвалите его, стояще пред ним, — завел было безунывный Шамка кощунственную пьяную молитву. Его никто не захотел поддержать. Люди стали расходиться.
К Бессону подскочил кузнец Важен, дружески стукнул корявой рукой по плечу.
— Плюнь, Бессонушка, на тебе греха нет. То ли грех, что не дал братана в обиду? А братан твой дело благо затевает, ведаю я. При надобности пособим ему, миром всем пособим…
— Айда, товарищ, ермачить на Волгу, — бойко подвали два расторопных удальца, один из которых напоказ вытряхнул из рукава увесистый кистень.
В опустевшем кабаке остались только двое: Бессон и Анфим. Допивали остатки. Бессон набрался крепко! Заплетающимся языком клялся Анфиму в любви:
— По душе ты мне, брат… С первого взгляду по душе пришелся… Потаенный, баишь, ты человек?… И я тож потаенный… Не гляди, что с кабацкой голью дружбу вожу… Я ого-го каков, высоконько воспаряю!.. Хошь тебя озолочу?… Хошь двор продам? Задешево… Двое горенок, в закрой рублены… Една на жилом подклете, ина на бане… Конюшенка без стойлов…
По щекам Бессона текли и скапливались в курчавой бородке слезы невыразимого умиления.
Перед тем, как переправиться через Оку, Фотинка с Огарием, изрядь притомленные после пешего перехода в двадцать с лишком верст, что пришлось им одолеть по жаре от самой Балахны, сели отдохнуть у приплеска. Было далеко за полдень, жара спадала, и свежее дыхание реки мягко обвевало распаленные потные лица.
С кунавинского берега за полноводьем сомкнувшихся Оки и Волги Нижний виделся дивным сказочным городом. На зеленых округлых горах и под ними он пестрел вольной роскидью тесовых и драничных кровель, лемешных маковок и шатровых верхов, прапорцев, шестов и церковных крестов, подсвеченных косым солнцем. Там и сям переливчато вспыхивали и слепили глаза слюдяные просверки. Нарядным багряным пояском, обвивающим покатые склоны, казались прясла кремля.
О вечной земной благодати хотелось думать при виде пребывающего в покое города.
— Все б сидел тута да оглядывал, — сказал Фотинка.
Огарий обтер потрепанной скуфейкой лицо и ответил Фотинке старой пастушьей приговоркой:
— Беда, Ваньша, снегу не будет — всюю зиму пропасем… Воля твоя, да мешкать ни к чему бы: у самого порога, почитай.
Их уже подзывал к себе приметливый лодочник:
— Эй, страннички, садись — отваливаю! Копейка — перевоз.
— За единого? —
— Бога не гневлю, за обоих…
Переехав реку, они стали взбираться по закаменелой пыльной глине крутого съезда.
У ключа, бьющего обочь дороги, худенькая девица в тесном выгоревшем сарафане подцепляла коромыслом полные ведра. Друзья подошли к ней, когда она уже уровняла коромысло на плечах и, статно выпрямившись, ступила на дорогу. Тут и перехлестнулся ее взгляд со взглядом Фотинки. И таким голубым сиянием оплеснуло Фотинку, что он даже отшатнулся.
И, верно, вовсе бы смешался вдруг оробевший детина, которого не устрашали никакие ратные сшибки, если б не Огарий.
— Спаси Бог, красава, ако ты нам на удачу ведра наполнила.
Огарий молодцевато, как бывалый угодник, отвесил поясной поклон, махнув сорванной с головы скуфейкой по дорожной пыли. Тоже немало смущенная от взгляда Фотинки девушка одарила учтивого потешника кроткой улыбкой.
— Спасибо и вам на добром слове.
Видя, что разговор завязался, Огарий уже не мог отступиться.
— Красну речь красно и слушати. А не напоишь ли водицей?
— Так вот родник-то, пейте, — повела плечом девушка.
— То не по обычаю, — возразил Огарий, глянув на проглотившего язык дружка. — Выйдет навроде того, яко в праздник жена мужа дразнит, на печь лезет, кукиш кажет: на, мол, те, муженек, сладенький пирожок… Ну-ка, Фотин, приложися.
Окаменев лицом, Фотинка с безвольной покорностью снял ведро с крюка и поднес ко рту. Пил долго, без передыху, покуда не расслышал безудержного смеха, сыпавшегося мягкими серебряными звоночками…
— Ой упьется же!
Фотинка оторвался от ведра, смутился еще больше и в растерянности снова припал к нему. Теперь уже и Огарий не мог удержаться. Хохоча, он стал толкать Фотинку, чтобы тот унял себя, но детина еще крепче сжал ведро и пил не отрываясь.
— Отступись!
Фотинка пил.
— Отступися, безум!
Фотинка пил. Стало уже не до смеха.
— Да лопнешь же, пузырь! — наконец в сердцах крикнул Огарий. Фотинка опустил ведро. Он был багров, как вареный рак. Пот сыпался со лба градом. Девушка с Огарием заглянули в ведро: воды поубавилось заметно.
— Здоров водохлебище! — снова зашелся Огарий, засмеялась и девушка, но уже без веселья, словно бы жалеючи неловкого детину.
Фотинка ошалело похлопал глазами и тоже принялся хохотать. Голос у него от ключевой студи сел, и хохот смахивал на похмельное сипение неуемного бражника, отчего всем стало еще смешнее.
— Тому ль не пить, кого хмель не берет! — отсмеявшись, изрек Огарий. — Не откажи нам и в другой услуге, красава: укажи дорожку к Минину. Знашь ли такого?
— Дядю Кузьму?
— Вот ти, племянничек, и племянница объявилася, — подмигнул Фотинке Огарий. — Его, его самого!
— Да он возле, в межах с нами живет. Ступайте следом — доведу.
По дороге Фотинка понемногу оправился от смущения и даже решился заговорить с девушкой.
— Далеко воду нести.
— Далече. Зато нет воды слаще.