Куприн
Шрифт:
— Ни к чему вы, Иван Алексеевич, ссылаетесь на критику, — с досадой произнес Горький. — Настоящих критиков у нас кот наплакал. Их только единицы. Остальные же разве это критики? Я лучше не скажу, что это такое…
— Я, пожалуй, был счастливее тебя, Иван Алексеевич, — вступил наконец Куприн в общий разговор. — Когда вышла моя первая маленькая книжонка «Миниатюры», о которой я без стыда не могу вспомнить, столько в ней было плохих мелких рассказов, то она, слава богу, не привлекла внимания даже безработных провинциальных критиков. В книжных магазинах она не продавалась, а только в железнодорожных киосках. Разошлась она быстро благодаря
Он мало-помалу обрел уверенность, понял, что завладел всеобщим вниманием. Батюшков дружелюбно кивнул ему: продолжай.
— Когда я был в юнкерском училище, — рассказывал Куприн, — покровителю моего литературного таланта старому поэту Лиодору Пальмину — его очень мало знали и тогда, а теперь уже решительно никто не помнит, — случайно удалось протащить в московском «Русском сатирическом листке» мой первый рассказ «Последний дебют». Сейчас я даже забыл его содержание, а вот начинался он с фразы, которая тогда казалась мне ужасно красивой: «Было прекрасное майское утро…» Когда я прочитал рассказ товарищам, они удивились и похвалили меня. Но на следующий день ротный командир за недостойное будущего офицера, а приличное только какому-нибудь «шпаку» занятие — «бумагомарание» — отправил меня на два дня под арест. Номер листка был со мной, и я по нескольку раз в день читал свой рассказ моему сторожу, унтер-офицеру. Тот терпеливо слушал и каждый раз, сворачивая цигарку и сплевывая на пол, выражал свое одобрение: «Ловко!» Когда я вышел из карцера, то чувствовал себя героем. Ведь так же, как Пушкин, я подвергся преследованию за служение отечественной литературе. Вот видишь, Иван Алексеевич, насколько мои первые читатели были снисходительны…
Горький слушал молча, пощипывал усы и лукаво поглядывал то на Бунина, то на Куприна.
— Скажу вам, любезные товарищи, — выждав паузу, заговорил он, — что мои первые критики и читатели доставили мне громадное наслаждение. Критики ругали меня так, как только могли. Я был уголовный преступник, грабитель с большой дороги, человек не только безнравственный, но даже растлитель молодого поколения. Вот как! — Горький, смеясь одними глазами, оглядел сидящих за столом. — Я был в восхищении от их вдохновенной изобретательности и прыгал до потолка от радости, что так крепко пронял этих жаб из обывательского болота. Были и письма от читателей. Враги после моего ареста выражали сожаление, что меня не поторопились повесить. Для некоторых и эта мера казалась мала, и они желали, чтобы меня четвертовали. Но от рабочих и от молодежи я получал пожелания не складывать оружие, а писать еще сильнее, еще лучше. И не тот, кто берет книжку сквозь сон, от скуки, будет вашим читателем. Читателем «Знания», а значит, и вашим будет совсем новый, поднимающийся из низов слой. А это громадный слой!..
Он поговорил еще с Батюшковым о Художественном театре, о том, что на днях в Москве будет генеральная репетиция его пьесы «На дне», а затем заторопился:
— Однако, Константин Петрович, мы с вами у Куприных засиделись…
После обеда, за кофе, Бунин самолюбиво спросил у Куприна:
— Я краем уха слышал, что ты пишешь военный роман? А мне даже ничего не сказал… Не по-товарищески! Нехорошо!
— Не пишу, а хочу написать, — ответил Куприн, — а это, знаешь, как говорят у нас в Одессе, еще две большие разницы.
— Значит, надо приналечь на образование. Тебе необходимо читать, и прежде всего
— Может быть, такой совет и поможет некоторым авторам, — сдерживая накипающее раздражение, возразил Куприн. — Но это не для меня. Толстым, Тургеневым, Достоевским я восхищаюсь. Но это не значит, что следует заимствовать их приемы. Как ни старайся, а классиков из нас с тобой, Иван Алексеевич, по такому рецепту не получится. «Нива» все равно издавать нас не будет…
— Ты слишком часто работаешь на публику, — как бы не слыша его, говорил Бунин. — Слишком легко ухватываешь все, что нравится ей, что становится расхожим…
Мария Карловна с тревогой взглянула на мужа. Тот отозвался внешне спокойно — не поймешь, в шутку или всерьез:
— А я ненавижу, как ты пишешь… У меня от твоей изобразительности в глазах рябит. — Сделал паузу и миролюбиво закончил: — Одно ценю, ты пишешь отличным языком, а кроме того, отлично верхом ездишь…
Бунин побледнел; его красивое лицо — от высокого лба и до кончика русо-каштановой эспаньолки — как бы окаменело.
— Но ты не серчай, Иван Алексеевич, — еще более кротко проговорил Куприн. — Мешает мне родословная полудиких предков — владетелей Касимовского царства князей Кулунчаковых.
Бунин мгновенно отрезал ледяным тоном:
— Да, Александр Иванович! Ты дворянин по матушке…
Куприн почувствовал толчок горячей крови, к глазам прихлынула розовая волна. Он взял со стола чайную серебряную ложку и молча сжимал ее в руках до тех пор, пока она не превратилась в бесформенный комок, который он бросил в противоположный угол комнаты.
— Ну вот и поговорили по душам, — снимая напряжение, добродушно рассмеялся Батюшков.
Куприн молчал. Но вот он пересилил себя и, потирая горло, глухо сказал:
— Что касается моего намерения написать военную повесть, то своим словесным запасом и кругозором я уж как-нибудь обойдусь. Ведь это та среда и тот язык, где я варился, начиная с корпуса, юнкерского училища и кончая годами военной службы. Все это настолько мне знакомо, что первое время, бывая в «штатском» обществе, среди таких, как ты, Иван Алексеевич, шпаков, я часто сдерживался, чтобы не пустить в ход свои офицерские привычки…
Несмотря на все старания Марии Карловны и Батюшкова, Куприн и Бунин расстались, не простившись.
Работе над «Поединком» мешали частые редакционные совещания в «Мире божьем» и чтение бесконечных рукописей. Повесть уже сложилась в голове, выстроилась, обрела имя главного героя — Ромашов. Так звали мирового судью, который некогда ухаживал за подругой Марии Карловны.
По вечерам Куприн рассказывал жене о своей военной юности, откуда он черпал материал для будущей повести.
— Но далеко не все в моей полковой жизни, — возбужденно говорил он, расхаживая по комнате, — развивалось так, как это будет происходить в «Поединке»…
Куприн приблизился к жене, сидевшей в широком сарафане (она ждала ребенка), нежно взял за руку:
— Ты не рассердишься, если я расскажу тебе о своей первой любви, воспоминания о которой я еще не могу доверить листку?
— Ну что ты, Сашенька! — подняла она подурневшее, но еще более дорогое ему лицо. — Как ты мог даже не сказать, а подумать так!