Курсив мой (Часть 5-7)
Шрифт:
М.С.Цетлина, мой давний друг (как и муж ее, Михаил Осипович, умерший в 1946 году), написала мне за месяц до этого, чтобы я остановилась у нее. Она тогда жила в гостинице, где занимала небольшую квартиру, там же она сняла комнату и мне. Р.Б.Гуль привез меня с парохода прямо к ней. С первого же вечера я оказалась среди людей, пришедших посмотреть на меня, - старых знакомых, новых знакомых, русских американцев, американских американцев и, как я сама, недавно приехавших из Европы - старых эмигрантов, новых эмигрантов и "перемещенных лиц" - жителей Польши, Чехословакии, Шанхая, Прибалтики - русского происхождения. Мария Самойловна по старой (московско-парижской) привычке и тут устраива-ла вечера, то есть сборища, где бывала перемешана
– Зачем вы приехали?
– спросил он и сел.
– Я здесь вот уже десять лет. Здесь ужасно. Жить невозможно. Такая бедность кругом! И груши совершенно не пахнут.
Я растерялась.
– Груши? Не пахнут? Это действительно ужасно!
– Я не знаю, что они с ними делают. Срывают зелеными, вероятно, и они дозревают в холодильниках. Здесь жить нельзя. У клубники нет вкуса, то есть никакого вкуса! У вас есть деньги на обратный билет? Смотрите, держите их, не тратьте. Они вам понадобятся.
Я ответила, что денег нет, и испугалась, что он предложит взаймы, но он не предложил.
– Бедность страшная. Не верьте глазам. Они все врут. Благополучие только на поверхности. Внутри, в глубине, страна нищая. Негритянский вопрос. Алкоголизм. Вот увидите.
Он говорил долго. Он рассказал, что недавно видел ночью, когда возвращался из одной своей квартиры в другую (у него по семейным обстоятельствам было две квартиры), человека, спящего на тротуаре. Полицейские не подобрали его: в участках, сказал Я., нет больше места от толпы бездомных, которые там ночуют.
– А в Европу вы не возвращались ни разу?
– Денег нет, не могу себе позволить.
– Там, знаете, тоже сейчас груши не пахнут.
– Ну, этому я не верю!
– Груши не пахнут, потому что их нет. Не знаю, где они, но я видела их только раз и то за окном одного роскошного гастрономического магазина: они лежали на вате, в шелковой бумаге... Впрочем, это неважно.
Он говорил, наслаждаясь тем, что с моей стороны больше не было возражений. Но когда он вышел на лестницу, я побежала за ним:
– Послушайте, но тогда почему же окурки?
– Какие окурки?
– Вчера вечером у обочины тротуара, перед входом в нашу гостиницу, лежало двадцать окурков и по крайней мере пять цельных папирос, и сегодня утром они опять там лежали, может быть, и сейчас еще лежат. Обратите внимание. Почему же никто их не подбирает?
Он пожал плечами:
– Вы всегда были остроумная, - сказал он, как обычно, сквозь зубы, это очень смешно, что вы сказали.
Я накинула пальто и пошла с ним вниз. Действительно, у обочины тротуара лежали окурки, несколько цельных папирос, мусор.
– Город грязный, - сказал Я., - тут не подметают.
Подъехало такси, и он сел в него.
Я прожила у М.С. десять дней, а затем нашла себе комнату в гостинице, по объявлению в "Нью-Йорк таймсе", и переехала. И вот я оказалась в неизвестной для меня точке чужого города (это оказалась 94-я улица, почти на углу Becт-Энд авеню), одна, с моими двумя чемоданами, 27 долларами в кармане (после уплаты за комнатy за неделю), в гостинице, где меня, несмотря на мои протесты, считали француженкой (видимо, у меня был тогда французский акцент в моей едва начавшейся американской речи) Справа от меня жил сыщик, или, вернее, детектив, о чем мне сказал коридорный, может быть, желая меня предостеречь. Слева от меня жил человек, который спал от восьми вечера до восьми утра а в субботу и в воскресенье вообще не просыпал-ся это я знала по его храпу. Храп был слышен еще у лифта, в котором висели всякие наставления, которые я разбирала по складам, пока поднималась на восемнадцатый этаж.
Ночью меня обступали стены соседних небоскребов, а далеко внизу слышался городской шум, ночью, как днем, и днем, как ночью. Чтение объявлений "Нью-Йорк таймса" занимало мои вечера. Я ничего не знаю интереснее, чем читать объявления о предложении труда в новой стране, в новом городе. "Ищут 150 инженеров-электриков", "Ищут 220 биохимиков", читала я и видела, как их ищут и все не находят. "Ищут библиотекарей для городских библиотек в 23 штата" (видимо, в неограниченном количестве). "Агентство по найму прислуги ищет 12 кухарок (дипломированных), 17 горничных (умеющих подавать к столу), 5 шоферов живущих, 11 - приходящих, 8 садовников (семейных), 38 нянек для новорожденных". "Ищут 45 докторов в 9 новых больниц". "Четырех кларнетистов в оркестр (в отъезд)". "Ищут трех опытных журналис-тов, специалистов по иностранной политике Индонезии", "Бюро по найму конторских служащих ищет 198 секретарш-стенографисток".
Хотелось быть сразу и биохимиком, и кухаркой, и кларнетистом - все было страшно интересно.
Потом шли столбцы, где призывались подметальщики улиц, истопники, швеи, судомойки, лица, согласные прогуливать собачек в Центральном парке и сторожить детей вечерами, делая легкую стирку. Это было полезное чтение; впрочем, всякое чтение шло мне на пользу. Я так сразу и начала с модного тогда романа, не поняв в нем самого главного: куда именно поворотил герой на последней странице - к тому, кто его звал (на видимую гибель), или от него, прочь от всех искушений? Но это обстоятельство не могло меня остановить в те первые месяцы или даже годы моей жизни в США.
Семь лет - семь профессий. Некоторые из них были странными, другие очень банальными, третьи заставляли меня стараться изо всех сил, так что к вечеру было уже не до чтения объявлений и романов; с одной меня попросили уйти по причине моей неспособности. Одно время я была русским диктором на радио, обнаружилось вдруг совершенно случайно, что в передаче мой голос звучит контральто, и это пригодилось. В другой раз я работала вечерами на адресографе. Тут не было шпулек, и было совсем не страшно. Машину я, как все машины, уважала и любила. Она шла с грохотом, металл по металлу, по конвертам, которые ей сыпались в зубы, и я управляла ею, к великой моей радости, не в поте лица, а мурлыча какие-то мелодии, которые старалась координировать с ее треском, размышляя о пользе машин вообще и адресографов в частности. Возвращалась я домой около полуночи, спала мало, днем ходила по городу, но уже по-новому, не так, как в юности, когда тоскливо смотрела в московские и парижские окна, а пожирая глазами все, что можно было пожрать, не углубляя своего "сиротства", а, наоборот, ощущая все время цель: борьбу и будущие завоевания - людей, друзей, города, страны, континента, который с первого часа приезда показался мне целым миром в своей громадности, в своем разнообразии.
В первый год - но только в первый год - у меня были дни, не уныния, не слабости, а скорее некоей упадочной игры воображения, которая чаще бывает в детстве и в зрелости необычна: признаюсь, меня иногда тянуло стать бродягой. Я говорила себе, что это только игра (в детстве не бывает такого корректива, и в десять лет можно воображать себя пожарным или почтальоном довольно долго, не зная, что на всякую фантазию бывает корректив). Сознавая почти всегда, что это игра, я, тем не менее, предавалась ей довольно серьезно: я несколько раз ходила в те места, откуда можно было начать эту новую "карьеру". Эти места, унылые, грязные, шумные и печальные, были мне в Париже хорошо знакомы: в свое время там проживали деклассированные герои моих ранних рассказов, а сейчас я соображала, как бы мне здесь поселиться самой.