Кысь. Зверотур. Рассказы
Шрифт:
«Быстро, быстро, девочки, берем такси, – торопила Кира. – За обеденный перерыв обернемся». И они, чувствуя себя девочками, сбежавшими с уроков, набились в машину, обдавая друг друга запахами духов и зажигаемых сигарет, и закружили по горячим летним переулочкам, засыпанным солнечной липовой шелухой, пятнами теплой тени; дул южный ветер и доносил сквозь бензиновые дуновения торжество и сияние далекого юга: голубое полыхание небес, зеркальный блеск огромных морей, дикое счастье, дикую свободу, безумие сбывающихся надежд – на что? а бог их знает! И по квартире, куда они вошли, замирая и предвкушая счастливое промтоварное приключение, тоже ходил теплый ветер, колыша и вздувая белый тюль на окнах, на дверях, распахнутых на просторный балкон, – все тут было просторное, крупное, свободное. Римма позавидовала квартире. Могучая баба – хозяйка продажного добра – быстро распахнула заветную комнату. Добро было навалено, помятое, в коробки из-под телевизоров, на вздымающуюся двуспальную постель, отражалось в зеркале могучего гардероба. «Ройтесь», – распорядилась Кира, стоя на пороге. Женщины, трепеща, погрузили руки в короба с шелковым,
Южный ветер заносил в старый подъезд мусор цветущих лип, нагревал потертые стены. Люся-маленькая спускалась по лестнице боком, обняв гору выбранных вещей, чуть не плача, – опять залезла в страшные долги. Люся-большая злобно молчала. Римма тоже шла стиснув зубы: летний день почернел, судьба раздразнила и посмеялась. И она уже знала, что купленная ею в последний момент, в отчаянном порыве блузка – дрянь, прошлогодние листья, золото сатаны, которому суждено наутро обернуться гнилушками, шелуха, обсосанная и сплюнутая голубоокой сирийской гурией.
Она ехала в притихшем, загрустившем такси и говорила себе: зато у меня есть Федя и дети. Но утешение было фальшивым и слабым, ведь все кончено, жизнь показала свой пустой лик – свалявшиеся волосы да провалившиеся глазницы. И вожделенный юг, куда она рвалась столько лет, представился ей желтым и пыльным, с торчащими пучками жестких сухих растений, с мутными, несвежими волнами, покачивающими плевки и бумажки. А дома – старая, запселая коммуналка, и бессмертный старичок Ашкенази, и знакомый до воя Федя, и весь вязкий поток будущих, еще непрожитых, но известных наперед лет, сквозь которые брести и брести, как сквозь пыль, засыпавшую путь по колени, по грудь, по шею. И пение сирен, обманно шепчущих глупому пловцу сладкие слова о несбыточном, умолкло навеки.
Нет, еще были разные события – у Киры отсохла рука, Петюня приезжал в гости и долго рассказывал о ценах на нефть, Эля с Алешей похоронили собаку и завели новую, старичок Ашкенази помыл наконец окна с помощью фирмы «Заря», но Пипка больше не появлялась. Одни точно знали, что она вышла замуж за слепого сказителя и укатила в Австралию – сверкать там новыми белыми зубами среди эвкалиптов и утконосов над коралловыми рифами, а другие клялись и уверяли, что она разбилась и сгорела в такси на Ярославском шоссе, в дождливую скользкую ночь, и что пламя было видно издалека и стояло столбом до неба. Еще говорили, что сбить огонь не удалось, и когда все прогорело, то на месте катастрофы ничего не нашли. Так, одни угольки.
Пламень небесный
Этот Коробейников, он приходил на дачу из соседнего санатория. Его там оперировали по поводу язвы. Так врачи всегда говорят: по поводу язвы. Ведь просто так, за здорово живешь, человека не разрежешь, хотя, я знаю, многим интересно, чтобы их разрезали и посмотрели на всякий случай: что у них внутри. Но так же нельзя, без повода. Поэтому режут по поводу: скажем, по поводу язвы, а уж там как бог пошлет, умирать гражданин будет совсем по другому поводу, и врачи тут совершенно ни при чем.
Так вот, он приходил на дачу из своего санатория. Прогулка хорошая, нетрудная, километра два среди холмов, по березовому лесочку. Август, птички уже не поют, но все равно благодать. Сухо, лист желтеет и валится, кое-где гриб торчит. Коробейников срывал этот гриб и приносил на дачу.
Из одного гриба ничего не сваришь, но все-таки подарок. Приношение в дом. Ольга Михайловна стояла на крыльце, смотрела, как он выходит из-за частокола белых стволов, говорила: «Вот Коробейников идет, гриб несет». И от этих ее слов всем хорошо становилось, спокойно, как в детстве: тихо светит солнце, тихо скользят времена года, тихо, без крика и паники, подступает осень. Идет милый человек, несет кусочек природы. Симпатично.
Чего он повадился к ним ходить, почему привязался – кто его знает. Ну, они были рады. Дачные гости – это не то, что городские. Какая-то приятная необязательность. В городе гость просто так не заглянет, сначала позвонит по телефону: хочу, мол, вас навестить. Хозяйка быстро оглядит пол – много ли пыли, сообразит, не всклокочена ли с утра постель, пробежит нервной мыслью по полкам холодильника, – в общем, это напряжение. Стресс. А на даче это все равно: и на что сесть, и что пить, и из каких чашек. И даже ничего страшного, если гостя оставить на пять минут одного – в городе это смертный грех, а тут нет. Тут это разновидность гостеприимства. Сидит гость в плетеном кресле, курит себе или так молчит, смотрит сквозь окна вдаль, на небо, а там закат играет всеми цветами, то красную полосу пустит, то лиловую, потом золотая корочка загорится на туче, или все морозной зеленью подернется, лимоном, блеснет звезда... Лучше телевизора.
Тут хозяйка возвращается, несет чайник под ватным колпаком, режет кекс, включает свет. Ночные бабочки летят из сада, шуршат. Разговоры, ля-ля, ля-ля, посмеются, поспорят, так посидят, повздыхают. Коробейникову курить не стоило бы, с его-то язвой, но он курит, заводит беседы о таинственном. Он верит в пришельцев, в зеленых человечков, его волнуют гигантские пауки и треугольники пустыни Наска. Он читал в газете «Труд», что над Свердловском висела летающая тарелочка, что под Ленинградом небо светилось, почему – неизвестно. Его это волнует. Ольгу Михайловну это тоже волнует, она давно хочет познакомиться с зелеными человечками, у нее на них свои планы. Коробейников говорит, что в Южной Америке одну женщину, Долорес, человечки взяли с собой на свою тарелочку, покатали, показали ей землю с птичьего полета, потом спустили назад посреди города Бостона. Долорес, простая крестьянка, страшно растерялась – языка не знает, куда идти – не понимает. У нее дома шестнадцать детишек ревмя ревут, есть просят, а она мечется как курица посреди города Бостона, в то время как ее муж, Хосе, простой крестьянин, тоже там у себя ничего не понимает, точит в ярости свой нож-наваху и грозит расправиться с неверной женой, пусть только она переступит порог дома. Ольга Михайловна и верит, и не верит, но страшно досадует: она бы отлично разобралась там, в городе Бостоне, она, со своим здравым смыслом и ясным разумом, сразу бы сориентировалась, вечно эти человечки берут не того, кого надо. Все смеются, дают Ольге Михайловне поручения, что везти из города Бостона, если с ней приключатся такие дела, муж Ольги Михайловны говорит: пусть она только попробует, он тоже наточит свой нож-наваху, он никаких таких человечков не потерпит; кто-то говорит, что в Бостон пришельцы возят только из Южной Америки, а из Подмосковья, должно быть, переправляют куда-нибудь в Тюмень или на Маточкин Шар, вот что будет Ольга Михайловна делать в таком случае? Муж Ольги Михайловны говорит, что все это чушь собачья, тоже мне авторитет – газета «Труд», и что никаких пришельцев нет, а это все болиды. Какие болиды? Ну, он не может точно сказать, он не астроном, но это болиды. Вот вечно муж Ольги Михайловны со своим дешевым материализмом, вечно он сводит мечту всего прогрессивного человечества к какой-нибудь какашке. Один остряк тут же придумывает: «У кого что болид, тот о том и говорид». Что у кого болид, товарищи? У Коробейникова болид язва. Но ему тут хорошо, на этой даче, так все непринужденно, что он про свои боли как-то забывает. Один час общения с приятными людьми, один вечерний час стоит всех лекарств, которыми его пичкают в санатории.
Коробейников с удовольствием курит прощальную папиросу, – постукивает ею об стол, сминает мундштук, зажигает спичку; бледное пламя освещает его желтоватое лицо, толстые стекла очков, выпуклый лоб с прядями густых черных волос. Удивительные волосы у Коробейникова: человеку под шестьдесят – и вдруг такие патлы. У всех остальных уже плеши разнообразных фасонов, кроме молодежи, конечно. Муж Ольги Михайловны, поглядев на Коробейникова, с огорчением проводит по своей оголяющейся голове. Ну, каждому свое. Зато у него язвы нет.
Но вот стемнело за окном, – в августе рано темнеет, – Коробейникову пора, его ждут к ужину в санатории; его кусок творожной запеканки с нищенской лужицей сметаны уже остыл, и титан с чаем остыл, и огни пригашены, он посидит в полупустой санаторской столовой, задумчиво смахивая крошки со скатерти, поглядывая в черные стекла на свое лохматое отражение, прислушиваясь к горчичной боли где-то внутри, к боли, что просыпается с темнотой и гудит, гудит, как далекий трансформатор.
Долорес, то бишь Ольга Михайловна, проводит Коробейникова до крыльца, остальные тоже привстанут, кивая головами, пожимая руку: не холодно вам? может быть, пиджак возьмете? нет? – а то смотрите, – он осторожно сойдет с крыльца, блеснув очками, зажжет карманный фонарик, светлый круг запляшет под ногами, выхватывая еще зеленую траву, колья забора, вытоптанную дорожку, белые испуганные стволы деревьев. Коробейников направляет луч в небеса, но слабый свет рассеивается, и небеса остаются такими же темными, как и были, разве только верхние веточки да вороньи гнезда освещаются на миг; балуясь, он направляет фонарь к крыльцу, и тогда ничего уж не видно в ночи, только белая звезда на том месте, где стоял Коробейников.