Кысь. Зверотур. Рассказы
Шрифт:
– Ты куды это, Бенедикт, на ночь глядя?
– Да тут... надо мне... Об искусстве поговорить...
Пускай глядит с порогаКрасотка, увядая, —Та добрая, та – злая,Та злая, та – святая;Что – прелесть ее ручек!Что – жар ее перин! —Давай, брат, отрешимся,Давай, брат, воспарим!А погоды нехорошие: муть в воздухе и тревога,
Отчего беспокой в народе?.. Вот прошли мимо двое – на личиках забота, взгляд бегает. Вот другие пробежали, руками машут. А вон те – каким-то разговором обменялись, да в дом, да ворота запирать. Бенедикт привстал в санях, высматривал знакомых: промелькнул, как колесо, Полторак, да и нет его: он на трех ногах, его разве догонишь.
Вон бабу под локти ведут: сама идти не может, рукой себя в грудь бьет, вскрикивает: «Ахти мне! Да ахти мне!..» – да все оседает. Что такое...
– Константин Леонтьич!!! – крикнул Бенедикт. – Стой, Константин Леонтьич!.. О чем волнение?
Константин Леонтьич, расстроенный, без шапки, зипун не на ту пуговицу застегнут, не своим голосом:
– Только что объявили: год високосный!
– Как, опять?..
– Да-да! Мы все так расстроены... Нас пораньше отпустили.
– Отчего же это? – взволновался и Бенедикт. – Причина какая, не сказали?
– Ничего пока не знаем... Спешу, голубчик, простите великодушно... Жена еще ничего не подозревает. У нас скотина не убрана, слуховое окно забить надо, что говорить...
Торопливо пожал Бенедикту руку холодными двумя. Побежал дальше.
Вон оно что... Високосный год: жди несчастий! Волосатые звезды, недород, худой скот... Злаки в полях вырастут тощие – это если засуха; а коли, наоборот, наводнения, бури – попрут хвощи в рост, словно бы их водой раздует, вырастут выше деревьев, корнями взроют глины, на которых городок наш стоит: пойдут оползни, новые овраги... Леса обсыплет ложными огнецами; только зазеваешься – ан и чеченец нападет, а то и мамай какой! А если лето выпадет холодное, бурное, с ветрами, так, чего доброго, и гарпии проснутся! Не приведи господь!
А отчего одни года случаются високосные, а другие – простые, обычные? Неведомо! А что делать? Ничего не поделаешь, терпеть!
А только в народе всегда волнение поднимается, злоба, неудовольствие, а почему? а потому, что нет чтобы год-то этот плохой как-нибудь покороче сделать, так наоборот: нарочно издеваются, делают его длиннее. Вставляют лишний день: вот, дескать, вам! на-ко! А ведь лишний день – это и работа лишняя, и налоги лишние, и всякая людская тягота, хоть плачь! А вставляют его, день-то этот, в феврале, и стих есть такой:
Февраль! Достать чернил и плакать! —ну, это про писцов, но и другие работники плачут – повара, древорубы, а уж кто на дорожные работы призван, о тех и говорить не приходится!
Но есть и такие, которые говорят: оно, конешно, так, работа лишняя, это да, но ведь и жизни прибавляется, верно? Лишний день на белом свете поживешь, лишний блин съешь али там пирожок! Разве плохо? Так бы, глядишь, помирать надо – ан нет, еще восход встретишь, солнышко, а вечером сплясать да выпить! Только вот лучше прибавляли бы этот день не зимой, когда жить тошнехонько, а летом, в хорошую погоду.
Сейчас, прям! Жди! В хорошую! Кабы они хотели облегчение народу сделать, они бы день-то этот прибавляли не в високосный год, а в простые, да не день, а два, ну три, а то и неделю, да объявляли бы выходной!
...Меж тем доехали до избы, где Варвара Лукинишна жила.
– Стой тут.
Тетеря помычал под кляпом, глазами поворочал.
– Я сказал: стой и молчи.
Нет, опять мычит, валенком показывает.
– Ну что тебе? Что?
Валенок снял, руку выпростал, кляп отвязал, цыкнул плевком:
– ... говорю: знаю это место.
– Ну и что? Я тоже знаю.
– Ты знаешь, как груши околачивать, а я знаю, что тут бензоколонка была.
– Мало ли где чего было.
– А где бензоколонка, там горючее. Под землей. Спичку бросить, бздык! – и летим.
Бенедикт подумал.
– Зачем?
– Не зачем, а куда. К такой-то матери.
Бенедикт открыл рот, чтобы напомнить: «закрой пасть, твое место в узде», но знал ответ и не стал нарываться на обидные грубости; у него уже и мозоль на ноге наросла от пинков, а скотине хоть бы что, пинай его не пинай, он привыкши; так что говорить он не стал, подержал рот открытым и снова закрыл, как было.
– Бензин, говорю. Тут его хоть жопой ешь... Бензин, бензин, ферштейн? – вода такая, но – горит. – Тетеря засмеялся. – Гори, гори ясно, чтобы не погасло! Птички летят, колокольчики звенят... Цыгарку-то оставь мне, пока ты там того-этого.
– Еще чего!
– Ну и хрен с тобой. Фашист.
Хуже собаки эти перерожденцы, собаку обматеришь – ей и ответить нечего. Гав, гав – и весь ее ответ; стерпеть можно. Эти же говорят без умолку, пристают к людям. Сядешь в сани – сразу начинается: и дорога ему не такая, и переулок паршивый, и перекресток перегорожен, и государство неправильно управляется, и мурзы не с теми рылами, и что бы он с кем сделал вот ужо погоди дай ему волю, и кто виноват, и как он в древности с братаном пил, и что пили, и сколько могли выжрать, и что купил, и где отдыхал, и как рыбу удил у матери в деревне, и какой у ней двор был крепкий: свое молочко, свои яички, что еще надо; и какого кота задавил, и что всех их давить надо, чтоб знали, и с какими бабами шутки шутил, и как одна Генеральша без него жить не могла, а он ей: все, прошла любовь, не жди, не надейся, а она: нет, мое сердце разобьется, проси что хочешь; и что почем когда стоило, а послушать – так ничего не стоило, хватай да уноси; а еще замечания прохожим, а еще бабам и девушкам срамные выкрики, а опосля всего и выходит, что нет чтоб прямо ехать, а норовит кружным путем.
Теперь говорит: вода пинзин, – сама вода, а сама горит. Где же видано, чтоб вода горела? – никогда этого не бывало, и помыслить нельзя! Не сходится вода с огнем, нельзя им; вот разве когда люди стоят да на пожар смотрят, а в глазах у них, будто в воде, огонь плещет, отражается; а сами-то стоят столбом, замеревши как околдованные, – вот тогда да; ну дак это же морок, наваждение одно! Нету в природе указания такого, чтоб вода горела. Разве что пришли Последние Дни?.. – не может того быть, и думать не хочу... А другое, что год объявлен високосный. А, должно быть, так: знамения нехорошие, и метель что-то липкая, и в воздухе как бы гудит.