Кысь. Зверотур. Рассказы
Шрифт:
– Какой Витя?
– А не знаю какой, может, Витька припадошный с Верхнего Омута, может, Чучиных Витек – бойкий такой парень, помоложе меня будет; а то, может, Витя колченогий. Хотя нет, вряд ли, этому сюда не дойти. Нет, не дойдет. У него нога-то эдак на сторону свернута, вроде как ступней вовнутрь...
– О чем ты говоришь, какой Витя, при чем тут Витя...
– Да вон на столбе, на столбе-то! «Тут был Витя»! Ну и ну, я же только что прочел!
– Но это же совершенно неважно, был и был, мало ли... Я же говорю про память...
– Вот он память и оставил! Затем и резал! Чтоб знали – кто пройдет, – помнили накрепко: был
– Когда же ты научишься различать!!! – закричал Никита Иваныч, вздулся докрасна и замахал кулаками. – Это веха, историческая веха! Тут стояли Никитские ворота, понимаешь ты это?! Неандертал!!! Тут шумел великий город! Тут был Пушкин!
– Тут был Витя!!! – закричал и Бенедикт, распаляясь. – Тут был Глеб и Клава! Клава – не знаю, Клава, может, дома сидела, а Глеб тут был! Резал память! И все тут!.. А! Понял! Знаю я Витю-то! Это ж Виктор Иваныч, который старуху вашу хоронил. Распорядитель. Точно он, больше некому. Виктор Иваныч это.
– Никогда Виктор Иваныч не станет на столбе глупости резать, – запротестовали Прежние, – совершенно немыслимо... даже вообразить трудно...
– Отчего ж не станет? Вы почем знаете? Что он, глупей вас, что ли? Вы режете, а он не режь, да? Про ворота – можно, давай вырезай, а про человека – ни в коем разе, так?
Все трое молчали и дышали через нос.
– Так, – сказал Никита Иваныч, выставляя вперед обе ладоши. – Спокойно. Сейчас, – погоди! – сейчас я сосредоточусь и объясню. Хорошо. Ты в чем-то прав. Человек – это важно. Но! В чем тут суть? – Никита Иваныч собрал пальчики в щепотку. – Суть в том, что эта память – следи внимательно, Бенедикт! – может существовать на разных уровнях...
Бенедикт плюнул.
– За дурака держите! Как с малым ребятенком!.. Ежели он дылда стоеросовая, так у него и уровень другой! Он на самой маковке вырежет! Ежели коротышка – не дотянется, внизу сообщит! А тут посередке, в аккурат в рост Виктора Иваныча. Он это, и сумнений никаких быть не должно.
– Степь да степь кру-го-о-ом... – ни с того ни с сего запел Лев Львович.
– Путь далек лежи-и-и-и-и-т! – обрадовался Бенедикт, песню эту он жаловал, всегда в дороге пел и перерожденцам указывал петь. – В то-ой степи глухо-о-о-о-ой...
– У-умира-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-ал ямщик!
Запели втроем, Бенедикт басом, Никита Иваныч больше хрипом, а Лев Львович – высоким таким голосом, душевным, распрекрасным, со слезой. Даже Николай во дворе удивился, бросил щипать травку и уставился на поющих.
Ты, товарищ мо-о-ой,Не попо-о-о-омни злаааааааааааааа,В той степи глухо-о-о-о-оойСхо-о-рони меняаааааааа!Так пелось, такая томность, легкость такая вступила, такое согласие, крылья такие, будто и прокуренная избушка – не избушка, а поляна, будто вся природа голову подняла, обернулась, удивилась, рот разинула и слушает, а слезы у ей так и текут, так и текут! Будто сама Княжья Птица от себя, любимой, отвлеклася, глазами пресветлыми уставилась на нас и дивится! Будто не лаялись только что промеж себя, сердце не распаляли, злобным взором не посматривали, презрение взаимное на рыло не напускали, будто руки не чесались взять да и кулачищем в морду-то заехать товарищу, чтобы не кривил на меня личико, пасть на сторону не оттягивал, сквозь зубы не цедил, через губу не высокомерничал! А не очень-то и позлишься, спеваючи: рот-то разинут ровненько, покривишься – песню испортишь: пискнешь не тем звуком, собьешься, будто уронишь что, прольешь! А испортишь песню – сам же и будешь дурак, виноватого тут, кроме тебя, нету! Другие-то вон дальше идут, песню несут ровненько, не шелохнувши, а ты будто оступился спьяну да и мордой в грязь, позорище!
А еще скажи-и-и-и-и-и-и-и,Что в степи-и-и-и-и заме-е-е-е-е-ерз!..Лев Львович оборвал песню, ударился головой об стол и заплакал, как залаял. Бенедикт испугался, бросил петь, уставился на Прежнего, забыл и рот закрыть, так он у него на букве «он» и остался открымши.
– Лев Львович! Левушка! – засуетился Никита Иваныч, забегал со всех сторон, дергал плачущего за рукавчик, хватал кружку, бросал кружку, хватал полотенчико, бросал полотенчико. – Ну что уж теперь! Левушка! Ну ладно вам! Ну живем же как-то! Ведь живем?
Лев Львович мотал головой, катал голову по столу, вроде как отрицание делал, не хотел перестать.
– Беня! Водички давайте!.. Ему нельзя нервничать, у него сердце больное!
Отпоили Прежнего, обсушили полотенчиком, в лицо руками помахали.
– Поете хорошо! – утешал Никита Иваныч. – Учились или так? Наследственность?
– Наверно... Папа у меня зубной врач, – всхлипнул напоследок Лев Львович. – А по мамочке я с Кубани.
Ерь
Бабского тулова, говорят, много не бывает; верно говорят. Расперло Оленьку вширь и поперек – краше некуда. Где был подбородок с ямочкой, там их восемь. Сиськи на шестой ряд пошли. Сама сидит на пяти тубаретах, трех ей мало. Анадысь дверной проем расширяли, да, видно, поскупилися: опять расширять надо. Другой бы супруг гордился. А Бенедикт смотрел на всю эту пышность безо всякого волнения. Не тянуло ни козу ей делать, ни щекотить, ни хватать.
– Ты, Бенедикт, ничего в женской красоте не смыслишь; вот Терентий Петрович, он ценит... Иди в другую горницу спать.
Ну и хрен с ней. Еще задавит ночью, приспит. Бенедикт справил себе лежбище в библиотеке. Оттуда храпа ее почти не слыхать. И сигнал скорее придет.
Спал не раздемшись, мыться бросил: скушно. За ушами пыли набралось, сору, твари какие-то поселились: неспешные, многоногие, по ночам с места на место переходят, беспокоятся, может, гнезда свои перетаскивают, а кто – не видать: они ж за ушами. Ноги тоже пропотели и склеились. А без разницы. Лежишь как теплый труп; вот уши – они не слышат, вот глаза – они не глядят. Руки, правда, мыл; а это по работе требование.
...А где этот ясный огонь, почему не горит?..
Встанешь, на кухню сходишь, каклету из миски двумя пальцами выудишь, третьим стюдень с нее обобьешь. Съешь. Безо всякого волнения. Съел – и съел. Ну и что? В пляс теперь пускаться?
Отвернешь пузырь с окна – частый дождик моросит, в лужи бьет да бьет; тучи низкие, все небо обложили, днем темно, будто и не рассветало. Через двор идет холоп – полой голову от дождя накрыл, лужи огибает, мешок сена перерожденцам тащит. Раньше – давно, ох как давно, в прежней жизни! – раньше принялся бы гадать: поскользнется ай нет? Упадет ли? А теперь смотришь тупо так: да, поскользнулся холоп. Да, упал. А прежней радости нет.