Чтение онлайн

на главную

Жанры

Л. Н.Толстой. Его жизнь и литературная деятельность
Шрифт:

Таков послужной литературный список графа Толстого, охватывающий собою тридцатитрехлетний период. За эти тридцать три года русская публика сменила несколько кумиров, из которых каждому в свое время поклонялась до упаду. В 50-х годах первенствовал Тургенев, в 60-х – Островский, отчасти Тургенев и Писемский, в 70-х, как ни странно такое сочетание имен, – Достоевский и Щедрин, но 80-е годы почти безраздельно принадлежат Толстому, который, как указал я выше, доставлял почти всю умственную пищу второй их половине.

В литературу эпитет “великий” был пущен Тургеневым в его предсмертном письме к Толстому. Толстой назван здесь великим писателем земли русской. Тургенев, заметим, имеет в виду исключительно художественные произведения.

Под определением Тургенева нельзя не подписаться, и величие Толстого как художника не требует доказательств. Мы и не будем этого доказывать и, основываясь отчасти на громадной критической литературе, отчасти на собственном изучении, постараемся дать оценку художественного дарования Толстого, не надоедая читателю восторгом и восклицательными знаками.

Сначала о слоге. Это не слог Тургенева, гладкий и полированный, несущий на себе следы тонкой ювелирной работы, красивый и легкий, как афинские постройки, не слог Достоевского, нервный, пронизывающий, подчас растрепанный, – это

слог ясный, простой, сильный, украшенный меткими и оригинальными образами и почти всегда небрежный. В молодости Толстой заботился о красоте и изяществе языка: в “Казаках” (1861 год) есть еще страницы стиля, но, начиная со статей в журнале “Ясная Поляна”, стиль исчез. В слоге Толстого есть многое, что напоминает характеристику его внешности, данную как-то Тургеневым: “Это, – писал Тургенев, – человек высокого роста, могучего сложения, по наружному виду дюжий и свыкшийся с деревенскою жизнью (rustique). Не совсем правильные черты лица обличают ум необыкновенный”. В этом портрете вы как бы узнаете героя-богатыря, Микулу Селяниновича нашей литературы. Толстой на самом деле не заботится о фразе и не боится сделать стилистическую ошибку. К красивым, изящно построенным фразам он питает искреннее отвращение, и это отвращение появилось у него уже в юности. Тогда он, между прочим, нападал на Пушкина за то, что тот писал стихами. Стихов Толстой не любит и теперь, хотя сам два раза согрешил в этом отношении – оба раза, впрочем, в шутку. Стилистических неправильностей можно найти немало даже на лучших страницах “Войны и мира”, но странно, этот не всегда красивый и всегда небрежный слог в конце концов начинает нравиться вам больше всякого другого, все равно как некрасивое даже лицо любимой женщины нравится вам больше, чем лицо Мадонны. Слог Толстого, как и все толстовское, подкупает и порабощает вас своей мощью, запасом громадной заключенной в нем силы и наконец своей ясностью и точностью. “Разница между мною и Пушкиным та, – говорил Толстой Берсу, – что Пушкин, описывая художественную подробность, делает это легко и не заботится о том, будет ли она замечена и понята читателем, а я как бы пристаю к читателю с этою художественной подробностью, пока ясно не растолкую ее”. Прибавить лишнюю вводную фразу или лишнее придаточное предложение Толстой не остерегается. Он пишет, точно дом строит на каменном фундаменте, и знать не хочет, будет ли это красиво: главное, чтобы было тепло, удобно, прочно, и что за беда, если какой-нибудь флигель (придаточное предложение) выпятится вперед?

Отсутствие фразы в стиле вводит нас в самую глубь психологии Толстого как художника: он всегда и неизменно искренен. Он пишет то, что думает, и только так, как думает. Это очень важное обстоятельство, и я не могу удержаться, чтобы не напомнить маленького остроумного рассуждения Берне на эту тему: “Удивительная вещь этот письменный стол, это перо, бумага и чернильница! Кажется, нет более невинных предметов, а между тем… Я знаю людей умных, честных, безусловно правдивых, но стоит им только взять в руки невинное перо, придвинуть к себе невинный лист бумаги и сесть за невинный письменный стол, как сейчас же они начинают писать не то, что думают, или, по крайней мере, не так, как думают. Что бы это значило – не знаю, но я знаю вот что: человек, который за письменным столом не может быть так же искренен, как сам с собой, со своим другом, с любимою и преданною женщиною, никогда, даже под угрозой личного знакомства с Меттернихом, не должен садиться за невинный стол и брать в руки невинное перо. Моя статья – мое родное излюбленное детище, а не любовница, купленная за деньги”… Так писать, как того требует Берне, могут лишь литературные избранники, и даже не все литературные избранники, потому что Цицерон, Петрарка, Гейне несомненно допускали фразу. Чтобы перед письменным столом сохранить полную искренность, не дать себя увлечь в сторону стиля ни одной случайности – надо видеть в своих созданиях родное детище и понимать, что это детище ищет правды и будет, в сущности, живо лишь этой правдой. Небрежный в слоге, Толстой по 30–40 раз переделывает каждое свое произведение, а его гигантская эпопея “Война и мир” переправлялась и переписывалась семь раз. Искренность всегда проста, и, в сущности, идеально прост слог Толстого: его фразы, как ветви и листья дерева, располагаются свободно и просто, нисколько не заботясь, какое впечатление произведут они на глаз просвещенного туриста.

Лишенный фресок и арабесок, слог Толстого эпически спокоен. В нем нет и следа нервности, присущей Достоевскому, нет лирических порывов и даже лирического беспорядка многих страниц Гоголя. Толстой пишет, как будто решает сложную математическую задачу со множеством неизвестных, понимая, что пропустить что-нибудь, самую мелочь, самую простую подстановку– значит непременно прийти к ошибке и неверности. Эпическое спокойствие изложения есть одна из характернейших особенностей художественного дарования Толстого. Она зависит от многого и прежде всего от громадной, почти феноменальной художественной памяти великого писателя земли русской.

“Толстой помнит все жизненные процессы так счастливо, что, вызывая их из прошлого в своем воображении, он их может списывать с действительности посекундно, как если бы они развертывались перед ним живьем и во всякую минуту останавливались по его воле перед его умственным взором, чтобы он успевал захватить из них все необходимые ему подробности. Понятно поэтому, что, поставленный лицом к лицу с этой волшебной ярко вспыхнувшей картиной в качестве спокойного наблюдателя, Толстой может, так сказать, сотворять минувшую действительность во втором экземпляре, без всякой фальши, порождаемой забвением характернейших частностей события или, наоборот, вызываемой важною окраской произвольными ретушами того, что когда-то было так просто и что невольно кажется из отдаления чем-то непомерно значительным. Часто бывает, что писатель в своем отношении к некогда пережитому событию смешивает впечатления прошлого и переносит чувства, навеянные одним событием, на другое, хотя и сродное с изображаемым, но во многом от него отличное, – смешивает различные источники радости, грусти, тревоги и т. д. С Толстым ничего подобного не может случиться. Для него не существует никаких обманов зрения, когда он смотрит в перспективы прошлого. Читая толстовское описание бала, смерти, дождя, родов, сражения, переезда на дачу, раздумья в кабинете, венчания и т. д.,– вы удивляетесь не только всеобъемлемости воспоминаний автора, но и упорной энергии самого описательного процесса. Этому художнику совсем неведомы такие житейские факты, которые бы, несмотря на кажущуюся незначительность, не раскрыли бы в себе, при ближайшем внимании, своих интересных особенностей. Поэтому, за что бы ни взялся Толстой, он может вам дать целую главу – и вы, нимало не беспокоясь о приостановившейся фабуле романа, начинаете входить в материю какого-нибудь самого будничного эпизода с неизменно живым, возрастающим участием.

Спокойствие и выдержка творческого процесса у Толстого делают то, что в предметах, неизбежно волнующих самого писателя, Толстой никогда не делает пропусков против жизни, и, сколько бы ни была тяжела и мучительна тема, Толстой никогда не утомится настолько, чтобы прозевать правду и прийти, под влиянием собственной надорванности, к концу ранее, чем следует. Так он провел Ивана Ильича через все мытарства долгого умирания, от простого ощущения неловкости до нестерпимых болей, сопровождаемых бессознательным, животным выкрикиванием одного лишь страшного звука “у!., у!..”.

(С.А. Андреевский).

Вторая причина эпического спокойствия изложения – это выстраданная и выношенная страсть, которая чувствуется за каждой страницей, вышедшей из-под пера Толстого. Из биографии читатель видит, что если Толстой и выражает просто свои мысли, то приходит он к своим мыслям не только не просто, а путем самых жестоких внутренних мук. Не знаю, был ли он счастлив когда-нибудь в своей жизни: он о своем счастье упоминает только один раз в письме к Фету, две недели после свадьбы. А Левину, двойнику Толстого, его личное счастье постоянно кажется ненатуральным, неестественным, отчасти даже преступным. Я думаю, всякий замечал или читал по крайней мере, что сильные люди спокойны в самые критические минуты, хотя бы это было спокойствие смерти. Признаюсь откровенно (быть может, это крайность), эпический тон Толстого в некоторых сценах, например в сцене убийства Верещагина или смерти Андрея Болконского, напоминает мне спокойствие могилы, в которой бьется, рычит и корчится зарытый в нее живой мертвец.

Третья причина эпического спокойствия изложения Толстого – его громадный аналитический умственный аппарат. Эта особенность гения Толстого отмечена давно и блестяще проявилась уже в “Детстве”; кульминационного же пункта она достигла, по моему мнению, в “Смерти Ивана Ильича”. Иностранные и русские критики зовут Толстого художником-анатомом и видят в этих анатомических приемах творчества причину и силы, и слабости автора “Войны и мира”. Выступая в печати со своим пронизывающим психологическим анализом, Толстой рисковал быть непонятым, потому что, наполняя свои страницы длинными монологами действующих лиц – этими причудливыми молчаливыми беседами людей “про себя”, Толстой создавал совершенно новый смелый прием в литературе: таких монологов до него не писал еще никто. Но он заставил слушать себя, заставил читателя, затаив дыхание, следить за бесконечной вереницей мыслей, пробегающих в голове его героев, за всеми мимолетными настроениями их сердца, за всеми прихотливыми арабесками их фантазии. Но вместе с тем, почему в крупных произведениях Толстого нет, строго говоря, ни одного лица, которое мы могли бы любить или ненавидеть? Ни Наташа Ростова, захватывающая сначала читательское сердце своей жизнерадостной молодостью, ни Пьер Безухов, этот толстый добродушный умный человек, не могут стать нашими любимцами. Все равно как в житейских отношениях ни привязанность, ни дружба, ни любовь не устоят, раз вскрыты все душевные тайники любимого человека, так и в искусстве, в романе. Герои Тургенева являются всегда перед нами при несколько фантастическом освещении, как бы при лунном свете или свете молнии; герои Толстого всегда, по счастливому выражению С.А. Андреевского, ходят с освещенными внутренностями, и в конце концов мы под очаровательной жизнерадостностью Наташи Ростовой видим лишь эгоизм самки, за философией Андрея Болконского – его сословную гордость, за достоинствами Безухова – его самодовольство, иногда, как в “Эпилоге” например, просто даже обидное. Раньше мы видели, что громадный аналитический аппарат Толстого роковым образом вел его к пессимизму и меланхолии: Толстой слишком всматривался в себя и людей, чтобы не разглядеть в глубине души каждого из нас чего-нибудь очень и очень далекого от совершенства.

Такие-то стороны гения Толстого создали его стиль – этот ясный, точный стиль, привлекающий читателя не красотой, не изяществом, а своей силой, серьезностью, искренностью. Не торопясь, не нервничая, Толстой шаг за шагом подчиняет себе воображение и ум читателя; накладывая штрих на штрих, он рисует своих героев, точно высекая из мрамора. С каждым ударом молотка отделяется лишь несколько пылинок камня; нужны сотни тысяч этих ударов, чтобы из глыбы вышла фигура; нужны тысячи штрихов, чтобы портрет Толстого был готов. Как Гомер, описывая щит Ахиллеса, не пропускает ни одной линии, так и Толстой не пропускает ничего из душевной жизни своих героев…

Он реалист в полном смысле этого слова, хотя его реализм имеет много особенностей, несущих на себе резкую печать огромной его индивидуальности. Французы, любящие формулы, называют этот реализм “идеалистическим”, противопоставляя его реалистическому натурализму Флобера, Золя, Мопассана. Посмотрим, в чем тут суть. Прежде всего заметим, что Толстой почти никогда не выдумывает. Большая часть его произведений носит автобиографический характер. В “Детстве”, “Отрочестве”, “Юности” он рассказал свои собственные детство, отрочество и юность; в “Утре помещика” – свои собственные неудачные попытки осчастливить крестьян по программе просвещенного помещика; в “Люцерне” – свои собственные заграничные впечатления, как в “Севастопольских рассказах” то, что он видел в дни знаменитой осады. “Война и мир” явилась плодом долгого изучения исторических документов, относящихся к 12-му году, и, кроме того, здесь масса лиц, списанных с натуры. Пьер Безухов, например, – одно из воплощений самого Толстого; Марья Волконская – его мать, Николай Ростов – отец и т. д. Разумеется, Толстой то и дело отступает от факта, но излишнего простора своему воображению он не дает никогда. В “Анне Карениной” мы видим то же самое, так как трудно не узнать в Левине самого Толстого, и известная сцена объяснения в любви между Левиным и Кити произошла в действительности в 1862 году между самим Толстым и Софьей Андреевной Берс, теперь графиней Толстой. Биографию Толстого можно смело написать по его собственным произведениям, и она выйдет полной, особенно во всем, что касается душевной жизни великого писателя. Не упоминаю уже об “Исповеди”, где Толстой раскрыл свою душу с такою откровенностью, с какой никто раньше его не делал, даже Руссо, хвастающий искренностью в своих “Confessions”, вся последняя часть которых оказывается, однако, бредом человека, страдающего манией преследования. Толстой рассказал нам все – и крупное, и мелкое из своей жизни, не забыл даже историю своих собак Милки и Бульки, эпизода на медвежьей охоте, когда медведица едва не разгрызла ему черепа, ни того, как он едва не попался в плен на Кавказе.

Поделиться:
Популярные книги

Дайте поспать!

Матисов Павел
1. Вечный Сон
Фантастика:
юмористическое фэнтези
постапокалипсис
рпг
5.00
рейтинг книги
Дайте поспать!

Пустоцвет

Зика Натаэль
Любовные романы:
современные любовные романы
7.73
рейтинг книги
Пустоцвет

Его темная целительница

Крааш Кира
2. Любовь среди туманов
Фантастика:
фэнтези
5.75
рейтинг книги
Его темная целительница

Камень. Книга вторая

Минин Станислав
2. Камень
Фантастика:
фэнтези
8.52
рейтинг книги
Камень. Книга вторая

Стеллар. Заклинатель

Прокофьев Роман Юрьевич
3. Стеллар
Фантастика:
боевая фантастика
8.40
рейтинг книги
Стеллар. Заклинатель

Последняя Арена

Греков Сергей
1. Последняя Арена
Фантастика:
боевая фантастика
постапокалипсис
рпг
6.20
рейтинг книги
Последняя Арена

Последняя Арена 3

Греков Сергей
3. Последняя Арена
Фантастика:
постапокалипсис
рпг
5.20
рейтинг книги
Последняя Арена 3

Возвышение Меркурия. Книга 15

Кронос Александр
15. Меркурий
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Возвышение Меркурия. Книга 15

Её (мой) ребенок

Рам Янка
Любовные романы:
современные любовные романы
6.91
рейтинг книги
Её (мой) ребенок

Польская партия

Ланцов Михаил Алексеевич
3. Фрунзе
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.25
рейтинг книги
Польская партия

Идеальный мир для Лекаря 18

Сапфир Олег
18. Лекарь
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 18

Ненаглядная жена его светлости

Зика Натаэль
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
6.23
рейтинг книги
Ненаглядная жена его светлости

Пушкарь. Пенталогия

Корчевский Юрий Григорьевич
Фантастика:
альтернативная история
8.11
рейтинг книги
Пушкарь. Пенталогия

Темный Лекарь 2

Токсик Саша
2. Темный Лекарь
Фантастика:
фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Темный Лекарь 2