Лабиринт Два. Остается одно: Произвол
Шрифт:
Идея спасения в различных ее вариантах пронизывает все творчество Шестова. При этом напряженные, неустанные поиски спасения Шестов производит, прежде всего опираясь на опыт литературы, в центре внимания которой стоит живой человек со всем его величием и слабостью, со всеми бедами и радостями, страданиями и надеждами, верой и безверием. С самого начала своей деятельности Шестов бросается к литературе с отчаянной, лихорадочной жадностью нищею кладоискателя, напавшего на клад, из которого он в яростном нетерпении вышвыривает полуистлевший хлам и пустые красочные безделушки, чтобы где-то там, в глубине, на дне обнаружить драгоценности, которые в одно мгновение превратят его в богача, дадут ему возможность достойного и счастливого существования. Но нашел ли Шестов драгоценности? Смогла ли литература оправдать его надежды? Оказалась
Своим возникновением и первоначальным развитием тема спасения была обязана сопротивлению, которое Шестов оказал признанию фатальной роли случайности в человеческой жизни. Такого рода признание Шестов находил в двух современных ему типах мировоззрения. Во-первых, в «научном» (под ним Шестов подразумевал главным образом позитивизм, а в более частном порядке «научную критику» Тэна), которое рассматривает человека как вещь в ряду других вещей природного мира и вполне удовлетворяется этим. Во-вторых, в декадентстве, в людях «серии Метерлинка», которые скорбят, льют слезы, приходят в отчаяние, но справиться со случаем не могут и принимают его как закон жизни. Есть еще третий тип мировоззрения, соединяющий в себе два вышеуказанных. Его исповедуют люди, смотрящие на мир с «грустным недоумением», не находя причин для радости, но считая отчаяние слишком тяжелым чувством. В силу своего всепонимания они причисляют себя к духовной аристократии. К ним Шестов относит Брандеса. Против философии этого «синтеза» он и заостряет свою первую книгу — разросшуюся до внушительных размеров полемическую рецензию на труд Брандеса о Шекспире. С этим своеобразным «Анти-Брандесом» Шестов вошел в литературу как молодой «консерватор», обеспокоенный и раздосадованный новейшими философскими тенденциями, и в своей реакции на них он близок высоконравственным, гуманистическим традициям русской критики XIX века (особенно Н.Михайловскому, чей «субъективный метод» оказал несомненное влияние на раннего Шестова), отстаивавшей достоинство человека, хотя эти традиции уже несколько смещены в шестовской книге в результате их использования преимущественно не на благо социального критицизма, а в целях внесоциальной космодицеи.
Шестова преследует пример с кирпичом, который «сорвался с домового карниза, падает на землю — и уродует человека» (1, 14). (Именно уродует, а не убивает — тема смерти отсутствует в первой книге.) Как соотнести случайное падение кирпича с изуродованным человеком? Если ужасы и страдания нагромождены в человеческой жизни беспорядочно и хаотически, без всякого смысла, то Шестов в знак протеста готов карамазовским жестом возвратить свой «билет». Он только тогда согласится примириться с жизнью, тогда оправдает мир, когда случай будет повержен.
«…Со «случаем» жить нельзя» (1, 283). В победе над случаем ему как раз и видится спасение. Он алчет победы — и находит ее в творчестве Шекспира, который, по позднейшему свидетельству Шестова, был его «первым учителем философии»» (11, 304).
Доказать необходимость, осмысленность страдания — такой путь выбирает автор книги «Шекспир и его критик Брандес» для борьбы с засильем случая. Уже в этом произведении начинает складываться темпераментная манера письма Шестова, адекватная теме. Ведь речь идет о самой возможности существования! Обращаясь к шекспировскому творчеству, Шестов анализирует духовное состояние героев до и после свершившейся с ними трагедии и приходит к выводу, что трагедия оказала, в глубоком смысле, благотворное воздействие на этих героев. Вот, например, король Лир, «который в первом действии умеет лишь охотиться, грозно окрикивать, делить царства, гнать от себя лучших людей» (1, 244).
В результате целого сонма несчастий он поднимается до понимания того, что «одна искренняя, неподдельная любовь Корделии все ему заменит» (1, 243).
То, что страдания могут обладать целебной силой не только для молодых людей, вроде меланхолического, далекого от живой жизни мыслителя Гамлета, лишенного, по мнению автора книги, каких-либо определенных нравственных достоинств до появления призрака отца, но и для восьмидесятилетнего старца, приводит Шестова к оптимистическому утверждению:
«В «Короле Лире» Шекспир возвещает великий закон осмысленности явлений нравственного мира: случая нет, если трагедия Лира не оказалась случаем» (1, 245).
Личность рождается при ударе судьбы, который не заменят «никакие проповеди, никакие книги, никакие зрелища» (1, 239), и, родившись, она устремляется к высоконравственной деятельности, вытекающей, по мнению философа, из требований самой жизни. Посрамление случая дает Шестову основание с легким сердцем, не думая больше о «кирпиче», обратиться к проблемам социально-этического характера, и здесь он на стороне Брута против Цезаря, видя в тираноубийстве «высочайший нравственный подвиг», на стороне свободы против рабства и деспотизма, что в целом можно рассматривать как выражение определенной политической позиции молодого Шестова. В отличие, однако, от своих друзей по Киеву, Н.Бердяева и С.Булгакова, Шестов никогда не был близок к марксизму, хотя на рубеже веков сочувственно отзывался о «бледных юношах, читающих Маркса», но вместе с тем никогда не вел с марксизмом напряженной полемики.
Развитие шестовской концепции способствует созданию определенной модели художественного творчества с вытекающими из нее задачами поэта:
«Поэт примиряет нас с жизнью, выясняя осмысленность всего того, что нам кажется случайным, бессмысленным, возмутительным, ненужным» (1, 93).
В этом отношении поэт противостоит «обыкновенным людям», чья душевная слабость порождает представление о «нелепом трагизме» человеческого существования. В результате:
«Найти там закон, где все видят нелепость, отыскать там смысл, где, по общему мнению, не может не быть бессмыслицы, и не прибегнуть ко лжи, к метафорам, к натяжкам, а держаться все время правдивого воспроизведения действительности — это высший подвиг человеческого гения» (1,244).
Истинный художник должен не замазывать ужасы жизни, а, напротив, всматриваться в них как можно более пристально, и чем глубже будет его взгляд, тем большим смыслом будут они наполняться.
Таким образом, Шекспир спас Шестова от произвола случая, и Шестову скорее бы следовало назвать великого драматурга не первым своим учителем, а первым своим спасителем. Однако это спасение потребовало известных жертв: Шестову пришлось несколько «упростить» Шекспира, да и самому постараться быть не слишком требовательным к своим логическим построениям, ибо утверждения типа «случая нет, если трагедия Лира не оказалась случаем», как верно указывалось еще в критике начала века, едва ли возможно считать безупречными с точки зрения логики.
К книге о Шекспире примыкает близкая ей по духу статья Шестова о Пушкине, написанная весной 1899 года, к столетнему юбилею поэта. Способна ли литература учить людей человечности, если действительность жестока и беспощадна?
«Как же может поэт, оставаясь верным жизненной правде, сохранять высшие, лучшие порывы души?» (11, 334).
Эту проблему, по мнению Шестова, не смогла разрешить западная словесность XIX века. Она либо превращалась в литературу «великих идеалистов» (Виктор Гюго, Жорж Санд), либо преклонялась перед очевидной действительностью с ее ужасами (Флобер, Золя). Зато русские писатели справились с задачей гораздо успешнее, и прежде всех Пушкин, который «первый не ушел с дороги, увидев перед собой грозного сфинкса, пожравшего уже не одного великого борца за человечество. Сфинкс спросил его: как можно быть идеалистом, оставаясь вместе с тем и реалистом, как можно, глядя на жизнь — верить в правду и добро? Пушкин ответил ему: да, можно, и насмешливое и страшное чудовище ушло с дороги» (11, 334).
Гоголю и Лермонтову при встрече с чудовищем повезло меньше, они стали его жертвой. Но что спасло Пушкина? Его вера в жизнь. Ужасы жизни не смутили его, он сумел заглянуть за их покров и обнаружить там лоно надежды. Сопоставляя «Евгения Онегина» с «Героем нашего времени», Шестов пишет, что Лермонтов не смог «остановить, победоносное шествие бездушного героя» и Печорин убивает «всякую веру, всякую надежду», в то время как Онегин, в конечном счете, «склоняет свою надменную голову перед высшим идеалом добра» (11,337). Философия надежды, с которой выступает здесь Шестов, испрашивает сострадания и жалости к «великому убийце» Сальери. Загадка убийства им Моцарта раскрывается в его словах: