Ладожский лед
Шрифт:
И Боба выжигал и выжигал всюду своим стеклом всякую ерунду до тех пор, пока не заболел. Он тяжко заболел ангиной, простудой во время экзаменов, он свалился с ног, он иссох, а за это время Ия уже улетучилась, уехала куда-то, кажется, в Москву, вернулась к себе домой и забыла всех и игру в зайчика, забыла больного Голдобу начисто, оставила нас разбираться со своими любовями — кто к кому испытывает ее, кто к кому ревнует, оставила жженый след на всех скамейках и досках, оставила мое имя на самом видном месте, ввела в заблуждение и меня, и всех мальчишек…
ДОМ НА ПОЛЯНЕ
В
Сквозь ветки и кустарник светились теплым солнышком окна, манили в тепло, к себе, от сырости и тумана. Бежали к этим окнам, стучали под дверью, но стучать не было особой нужды — дверь не закрывалась, она всегда была отперта, и приходили в этот дом на поляне в лесу все кому не лень — и лесники, и грибники, и друзья, и страннички, и туристы, и шоферы, залетали нимфы, даже забегали в сени лошади…
Холод и дождь тоже приходили в дом, особенно когда хозяин уходил в обход надолго или уезжал в город, — ух, каким стылым, сырым и страшным становился дом! Мыши и муравьи копошились в нем, пахло тогда в доме только плесневелым хлебом и вообще плесенью. Но стоило затопить печь — и веселело все в доме. Остро, свежо пахло луком и картошкой, постным маслом и хлебом. Не очень часто готовил себе хозяин еду: и лень было, и нечего порой…
Однажды мы заехали в гости к хозяину, заодно и поле вспахали на машине, на простом «Москвиче». Привязали плуг и пахали картофельное поле. Земля мягкая, и пахать было не очень сложно, но от смеха постоянно падали, скользили; трудно было отрегулировать наши движения и того, кто сидел за рулем. Но было очень весело, и мы, смеясь, сделали такую работу — посадили картошку. И она взошла — веселая картошка, вкусная была, крупная, хотя ее совсем и не окучивал никто, не полол: сама взошла, сама выросла и созрела. Такая уж была земля там хорошая, добрая, и лето тоже: малины было столько, что пройти невозможно, грибов и черники, ягод всяких — и так близко от города, рядом совсем, будто нарочно для нас этот островок глухой был придуман и существовал. Островок леса и луг, на котором была трава-мурава, шелковая и ласковая, полегшая от дождя. На нежной земле нежная трава, а дальше за ней уже настоящий лес и поле. Там росла трава сухая, жесткая, она сопротивлялась и дождям и ветру, она топорщилась, ершилась. Ее топтали кони, ели ее, щипали, и стала она выносливой, сухой.
Хотелось на этом лугу лечь и читать, чтобы травинки тихо шуршали над головой и щекотали ноги, лицо, путались с волосами, жаворонок пел, а книга была бы такой же светлой и увлекательной и подарила еще больше счастья, чем этот луг, хотя вообще-то я хорошо знала, еще с детства, что все зависит от самой себя, от здоровья и веселья, что в тебе, — тогда и дождь не в дождь: всегда можно найти сухое местечко даже на сеновале, принести туда одеяло, спрятаться от дождя и читать в тепле, то есть создать себе маленький
Но эта полянка всегда создавала настроение, даже если был угрюм и расстроен, все дела останавливались и разваливались, даже если было холодно, — нужно было только попасть на эту полянку, и воскресало то ощущение счастья и здоровья, что было когда-то.
Казалось, что в этом месте живут зайцы, скачут все зверюшки и лисы, — и в самом деле, однажды увидели здесь лисицу… Поздно ночью уезжали — и вдруг в свете фар засверкали чьи-то глаза. Вспыхнули огоньки, и четко обозначился силуэт лисицы. Она застыла — и вдруг сорвалась, умчалась, исчезла, будто ее и не было вовсе.
И зайцы появлялись по весне — как вихрь проносились, и разглядеть их было трудно: они появлялись и исчезали — голенастые, мелькали их ноги. Зайцы казались даже скорее олешками, чем зайцами, — такие были стремительные.
А мы все веселились и хулиганили тогда. Все было смешно — и зайцы и не зайцы, даже ворона казалась смешной и о вороне можно было много и подробно рассказать, и о каждой букашке и былинке.
Что бы ни случалось — туда его, в котел наших словес, смеха и веселья. Конечно, бывали и трудные дни, и трудные недели, даже годы, бывало все, но так или иначе мы, веселые нищие, не заботились о том, чтобы стать богаче, стать другими, нам было все это как находка: заплатили гонорар — хорошо, не заплатили — тоже хорошо, потому что главным были не гонорар и даже не гонор наш, а только мысль, ощущение, верность себе…
А на поляне стоял дом, простая избенка, черная, обшитая чем-то там — дюймовкой, или как еще надо сказать, — избенка об одной комнате и кухне, маленькая избенка, но уютная, хотя по осени и зиме холодноватая, как вагончик. Натопишь — жара, потом выдует все.
В избе — лавки, печь, как положено, стол и кресло самодельное, очень славное кресло, покрыто шкурой барана — для тепла, для уюта, для красоты, хорошее кресло, и, сидя в нем, он всегда и работал, хозяин дома. Сидел, писал — читал, чай пил — читал. Борис лесник, читатель, писатель, друг наш. К нему и ездили, у него и картошку сажали. Не для шутки — для дела, чтобы зимой еда была в подвале — картошка, да и сами себе возили от него картошку, удобно было, и вкусная картошка.
А время бесшабашное, и мы все — тоже, хоть и серьезные будто люди, а все не очень серьезные.
Встретили его на Невском — идет, рассеянно смотрит вперед, даже улыбается чему-то там, мыслям своим или тому, что приехал в город, идет…
— Здравствуй, Борис!
— А, здравствуй!
— Ты где теперь живешь, что делаешь?
— Работаю!
— Кем?
Он отвлекся, стал куда-то глядеть и в сторону сказал невнятно: «Мясником» — так послышалось, и вдруг сорвался, побежал куда-то за кем-то там.
— Постой? Куда ты?
— Потом, некогда, ждут меня!
Ушли от него удивленные — надо же, мясником работает! Вот диво! Такой книжник, такой неприхотливый человек, далекий от всего такого, как торговля, и мясо, и вообще еда; сказать, что аскет, трудно, но и не вполне обычный человек. И вот — нате вам! — мясником работает.
Рассказали, что мясником, потом встретили его — сердитый, злой…
— Что ты сказки рассказываешь, каким мясником я работаю? Глухая, что ли? Лесником я работаю, лесником.