Ламьель
Шрифт:
Размышляя таким образом, Санфен уже начал подлаживаться к молодому герцогу, прося его подробно рассказать о духе, царящем в Политехнической школе, и возносил до небес Монжа, Лагранжа [29] и других замечательных людей, основавших эту школу. Эти великие мужи были кумирами Фэдора и боролись в его душе со всеми сословными предрассудками, которые усердно насаждали в нем родители. Он чрезвычайно гордился тем, что у него герцогский титул, но вспоминал он о нем только два раза в день, а двадцать раз в сутки наслаждался счастьем считаться одним из лучших учеников Политехнической школы.
29
Монж(1746—1818) и Лагранж(1736—1813) — великие французские математики, принимавшие
Когда г-жа Отмар пришла наконец сообщить, что герцогиня проснулась, Фэдор уже находил доктора весьма неглупым человеком, а Ламьель прониклась сугубым уважением к искусству, с которым Санфен сумел понравиться молодому герцогу. Пока Фэдор ставил перед комнатой своей матери великолепный букет редких цветов, привезенный им из Парижа, доктор успел сказать ей:
— Самое трудное на свете — это понравиться человеку, которого ты презираешь. Право, не знаю, удастся ли мне снискать милость этого герцогского птенчика.
Фэдор поднялся к матери, а доктору нужно было навестить нескольких больных; к тому же он хотел узнать от герцогини все то, что расскажет ей сын, а такая беседа, естественно, могла быть только наедине. Тут-то и представлялась ему возможность внушить герцогине мысль отправить его в Париж вместе с молодым герцогом. Но когда доктор вернулся через час, он застал ее в слезах и чуть ли не в нервном припадке; она и слышать не хотела о возвращении Фэдора в Париж.
— Либо этот бунт — пустяк, — каждое ее слово прерывалось истерическим спазмом, — либо этот бунт — пустяк, и тогда никто не обратит внимание на твое отсутствие: ты просто поехал навестить больную мать — это вполне естественно; либо эти бунтовщики настолько осмелеют, что не побоятся тридцати тысяч войск из Сент-Омера, идущих на Париж; в этом случае я не хочу, чтобы кто-либо из Миоссанов находился среди врагов короля; твоя карьера была бы навсегда загублена; а в важных делах отца тебе заменяю я, и я самым категорическим образом приказываю тебе не отходить от меня ни на шаг!
Последнюю фразу герцогиня произнесла достаточно твердо, после чего потребовала, чтобы ее сын, проскакавший на почтовых всю ночь, отправился в замок и отдохнул у себя в постели хоть два часа.
Оставшись наедине с доктором, она сказала ему:
— Наших бедных Бурбонов продадут, как всегда; вы увидите, что якобинцы переманят на свою сторону войска из Сент-Омера: они способны на махинации, которые для меня, по крайней мере, оказываются совершенно непонятными. Объясните мне, например, дорогой друг, каким образом вчера уже в девять часов вечера Отмар знал, что мой сын приедет из Парижа? Я никому не говорила о письме, которое я послала ему с курьером герцога де Р.; мой сын только что показывал мне это письмо, мы целые четверть часа рассматривали печать; она была совершенно цела, когда сын ее сломал.
Доктор сумел весьма тонко польстить чувствам герцогини, впрочем, он действовал тут как врач. Целью его было успокоить ее возбужденные нервы, а все то, что мог сообщить Фэдор о начавшемся в Париже мятеже, он уже знал от него лично. Он нашел герцогиню разъяренною, как тигрица, — таково было выражение, которое он употребил, рассказывая обо всем этом Ламьель.
Но в интересах доктора было оказаться в Карвиле лишь в тот момент, когда там станут известны окончательные результаты июльского восстания. Скоро герцогине пришла в голову блестящая мысль: нервы у ее сына были в очень неважном состоянии; этот молодой человек слишком много работал, как, впрочем, и все воспитанники Политехнической школы; почему бы не съездить ему на полмесяца полечиться морскими купаньями? Но ему не следовало ехать в Дьепп; этот город был подкуплен прелестной герцогиней Беррийской, что могло сделать его подозрительным в глазах якобинцев; нужно было попросту отправиться в Гавр; в случае победы мятежников купцы, дрожащие за свои склады, ни за что не допустили бы в городе грабежей, а если бы победил двор, что казалось доктору наиболее вероятным, то недоброжелатели из соседних замков не смогли бы выставить в смешном свете это маленькое семейное путешествие. Худоба и бледность Фэдора служили достаточным доказательством того, что здоровье его пострадало от чрезмерных занятий; лето было невыносимо жаркое, и она всего-навсего последовала советам доктора, предписавшего морские купанья. В Дьепп ехать она не пожелала, так как дожидаться бального платья и шляп, которые надо было выписать из Парижа, пришлось бы слишком долго. А кроме того, Фэдор всегда выражал желание если не попутешествовать по Англии — на это у него не было времени, — то хоть провести дня три в этой своеобразной стране. Ну что ж, из Гавра можно было съездить на три дня в Портсмут!
ГЛАВА VIII
Все эти планы начали осуществляться, едва лишь доктор подал о них мысль. Герцогиня видела в них много положительного: во-первых, Гавр был гораздо дальше от Парижа, чем Карвиль, а во-вторых, она надеялась, что по дороге в Гавр ее никто не узнает. Герцогиня действительно чувствовала себя очень нездоровой и не выходила из башни; впрочем, о карете и лошадях успели позаботиться в замке. В восемь часов вечера, когда к башне подавали почтовых, по тракту прибыл из Парижа мальпост, украшенный трехцветными флагами.
— Господи, как я вам благодарна, дорогой доктор, за то, что могу всецело на вас положиться! — воскликнула герцогиня, садясь в ландо вместе с сыном и Санфеном.
Герцогиня весьма оценила, что доктор решительно отказался занять заднее место. Фэдор, очень недовольный этими церемониями, едва отъехали на одно лье от деревни, пожелал сесть рядом с кучером. Санфен был в восторге от того, что, с одной стороны, ему не придется быть в Карвиле, когда там станет известен окончательный результат парижского восстания, и, с другой стороны, — что он надолго помешал встречам между изящным и приятным молодым герцогом и пленительной Ламьель. По дороге путешественники не заметили ничего, кроме вызываемого ими любопытства. Все спрашивали у них о событиях в Париже. Вместо ответа задавали, в свою очередь, вопросы и говорили, что едут из соседних мест. Когда прибыли на почтовую станцию в Гавр, герцогиня гордо предъявила паспорт на имя г-жи Миоссанти ее сына. Она заставила несчастного юношу снять свою форму, и он был от этого в совершенном отчаянии. «Выходит, — говорил он себе, — что когда дерутся, герцог де Миоссан не только дезертирует, но еще и снимает свой мундир!»
Не успели они устроиться в частном доме у каких-то знакомых доктора, как он раздобыл им горничную и двух слуг, даже не подозревавших о том, кто такая г-жа Миоссант. И тут, в Гавре, избавленная от всяких тревог за свою судьбу, герцогиня провела первые дни отчаяния, вызванного невероятным исходом Июльской революции. Когда она узнала, что король отправился в изгнание в Англию, она поехала с сыном в Портсмут. Проводив их до корабля, доктор купил трехцветную ленту, продел ее в петлицу и отправился в Париж. Он весьма преувеличил своим друзьям из Конгрегации опасности, которым он подвергался в Карвиле, и не прошло и недели, как в «Moniteur» появился приказ о назначении господина Сезара Санфена супрефектом в Вандею. Целью его было только подчеркнуть свою солидарность с новым правительством. Конгрегация надавала ему рекомендательных писем в те места, где он должен был развернуть свои административные таланты, но его врачебная практика приносила ему в Карвиле от семи до восьми тысяч франков, да к тому же он ни за что не согласился бы появиться в мундире и при шпаге. «В Карвиле, — говорил он себе, — уже привыкли к моему горбу и к недостаткам моей фигуры». Уже через неделю после своего назначения он сказался больным и приехал в отпуск в Карвиль.
Ламьель оставалась у своей тетки; через три дня после отъезда герцогини ей прислали из замка четыре огромных тюка, заполнивших почти доверху крытую тележку. Это было белье и всевозможные платья, оставленные ей в подарок герцогиней.
В этом знаке внимания было что-то нежное и трогательное. 27 июля, накануне своего отъезда, герцогиня заехала на час в замок, велела упаковать эти тюки, не полагаясь на честность окружавших ее весьма примерных особ, приказала обвязать эти узлы тесьмой и приложить в ее присутствии на всех местах, где она перекрещивалась, печать с ее гербом. Это была мудрая мера, так как тюки доставили немало огорчения г-же Ансельм, и ее досада превратилась в бешенство, когда Ламьель, оставшись одна в деревне, не соизволила зайти к ней в замок с визитом.
Но молодая девушка об этом и не думала. Ее занимало сейчас одно: как скрыть безумную радость, охватившую все ее существо.
Каждое утро, просыпаясь, она заново с наслаждением сознавала, что не живет больше в этом великолепном замке, где были одни только старики да старухи и где из двадцати слов восемнадцать тратили на порицания; теперь у нее осталось одно неприятное занятие: писать каждый день герцогине. Стоило ей отдаться своим мыслям, и письма теряли свое изящество, но, по правде говоря, у нее не хватало терпения их переписывать; на мгновение она задумывалась над вежливыми упреками, которые вызовут ее промахи, но старалась поскорее отогнать от себя все неприятные мысли, а боязнь этих упреков приводила к тому, что в памяти своей она объединяла так ласково относившуюся к ней герцогиню с г-жой Ансельм и всеми прочими скучными воспоминаниями о замке. В итоге через десять дней после того, как Ламьель покинула герцогские покои, единственный след, который они оставили в ее душе, было глубокое отвращение к трем вещам, сделавшимся для нее символом самой невыносимой скуки: к высшей знати, к большому богатству и к назидательным речам религиозного характера.