Лана
Шрифт:
— Вполне. А что над Абсолютом? — спрашивала она, пригубив красное вино. Мой фужер оставался почти нетронутым…
— Ничего. Как над вечностью может быть сверхвечность?
— Легко. Если мы подразумеваем, что бесконечность не имеет конца, то из какой исходной точки мы отсчитываем эту самую бесконечность, чтобы доказать самим себе её реальность? Так и с Абсолютом. Мы знаем о нём лишь потому, что он познаваем нами. Если же это и есть Бог, то он, по определению, всемогущ. Ему подвластно всё в созданном им мире. Он вершина добра и зла, альфа и омега, начало и конец.
— Подожди, но ведь
— Есть возможный Сверхабсолют, для которого понятий добра и зла, как божественных, так и человеческих, не существует. Он выше их. Он не вмешивается в нашу жизнь, он просто есть, без ограничений и условий, объяснений, умствований и всех прочих попыток понимания.
— Но все мировые религии отвергают это!
— Правильно, умничка, — впервые улыбнулась она. — Любая религия создана для того, чтобы объяснить человеку существующий мир и облегчить возможность выживания в социуме. У меня другие цели, я ничего тебе не облегчаю…
На каком-то этапе я поймал себя на ощущении, что ей просто не хватает слов. Либо те слова, с которыми она ко мне обращалась, были слишком символичны, либо слишком просты, что, но сути, подразумевало трактовку двух, а то и трёх взаимопротиворечащих выводов одновременно. Привычные взгляды рушились, мы не находили понимания именно потому, что моё собственное образование услужливо подсовывало целый пласт давно доказанных решений, напрочь уводя от того единственно верного пути, о котором она пыталась мне рассказать…
— Ты всегда смотришь мне в глаза, почему?
— Не знаю, — уже привычно подразумевая в её вопросе подвох, попытался честно ответить я. — Они как зеркало.
— Ты смотришь в мои глаза и видишь там своё отражение, так?
— Да.
Но своё отражение ты можешь видеть в чьих угодно глазах. Более того, на глади воды, в стекле автомобиля, на лезвии ножа, на экране сотового телефона… да где угодно. Что же тогда ты ищешь в зеркале именно моих глаз?
Своё отражение я могу видеть везде, это верно, — осторожно начал я, мягко накрывая её ладони своими. — Понял! Я не ищу в них отражения, я ищу в них себя! Свою душу, а не тело.
— Откуда узнал? — второй раз улыбнулась она.
— Руки… — прозрел я. — Когда ты просто говоришь со мной, я понимаю примерно половину. Включается логика, здоровый скептицизм, знания, книги, авторитеты, да всё, чем набита моя голова. А когда информация течёт через кончики твоих пальцев, я словно вижу тот образ, что вспыхивает у тебя в мозгу, и уже не нуждаюсь в объяснениях.
Лана на мгновение опустила веки. Длинные загнутые ресницы сомкнулись и разомкнулись едва ли не с металлическим лязгом, как поднятые ворота средневековой крепости. Я замер. Наши пальцы вновь соприкоснулись. Я привстал и уверенно коснулся губами её губ. Тёплых-тёплых…
— Правильно?
— Да. Но в следующий раз соображай быстрее…
Я шёл не сгибаясь, в полный рост, с высоко поднятой головой, на ходу скручивая гранёный штык с винтовки, как это делали более опытные бойцы. Раскалённый запах шимозы першил в горле, слева и справа от меня падали люди, ружейный огонь противника был необычайно плотным, и стрелять эти
узкоглазые мерзавцы умели не хуже нас. Разорвавшийся
— Не останавливаться! — кричал я.
Наши бежали молча. Так же молча, в тихой звериной ненависти, мы бросились на ощетинившиеся сталью окопы японцев. На каждый русский штык — четыре их. Шанс один — брать винтовку за дуло, как дубину, и крушить врага размашистыми движениями приклада. Глухие удары, раскалывающие черепа, крики боли, никаких «ура» или «банзай», ни пленных, ни раненых, только смерть, нечеловеческий оскал лиц, прокушенные в ярости губы…
Помню лишь тяжёлые руки сибирцев, трясущих меня за плечи:
— Всё уж, полно. Успокоился бы, барин.
— Я не барин, я — барон…
Искать её было бесполезно, она появлялась сама, как кошка, когда была голодна или когда ей было необходимо моё тепло. Нет, не тепло тела, вряд ли у такой красавицы могли быть серьёзные проблемы с нехваткой мужчин, по-моему, последних вокруг неё крутилось даже в избытке.
Я ревновал и не ревновал одновременно. Периодически накатывающая тупая, давящая боль разминала моё сердце, как ком глины. Я писал ей гневно-пышущие зтз, пытался звонить, намеренно обидеть или задеть, но в большинстве случаев всё это не достигало цели. Думаю, если бы мне пришлось умереть у неё на глазах, то она, скорее всего, просто перешагнула бы через моё тело, как через пройденную ступеньку в своём духовном росте.
Смысл её жизни заключался в постоянном получении неких всплесков энергий — боли, радости, любви, предательства, и она искренне пробовала на вкус каждое новое ощущение. Всё, что делало её счастливой или, наоборот, убивало последнюю радость, всегда рассматривалось сквозь призму полученного урока, а важность его значения определялась больше оттенками, чем чёткой градацией добра и зла…
Примитивность решения Лана презирала. Пошлая схема «в каждом зле есть частичка добра, в каждом добре есть частичка зла» могла вызвать у неё лишь раздражённый щелчок языком. Она слишком хорошо, на своей собственной шкуре понимала разницу между тем и другим, а потому стремилась успеть вырваться в тот Абсолют, который над ними, не смешивающий два этих полюса для оправдания собственной низости и беспомощности. Продав душу, она навеки потеряла выстраданное общечеловеческое право заигрывать с тем и с другим…
…В тот день я первый раз пришёл к ней в дом. Меня не приглашали. Да и день сам но себе не нёс никаких знаковых символов. Пишу об этом совершенно уверенно, ибо за те несколько месяцев, что мы были вместе, я научился если и не разгадывать тайные знаки, то довольно чётко ощущать их присутствие.
Лана не отвечала на звонки.
Хотя вот буквально вчера мы сидели в нашем кафе и она, смеясь, раскинула мне карты. Стандартные расклады цыганского гадания, половину я мог бы предсказать сам, что-то заставило задуматься, во что-то не поверил вовсе, но не в этом суть. А в том, что утром я проснулся и…