ЛАНАРК: Жизнь в четырех книгах
Шрифт:
Toy, то и дело сглатывавший от волнения слюну, с ужасом осознал, что вопрос обращен к нему. Не смея оторвать глаз от лица учителя, он медленно встал и помотал головой.
— Отвечай.
— Нет, сэр.
— Открой рот. Шире. Высунь язык.
Toy повиновался. Мистер Уокеншоу перегнулся вперед, внимательно вгляделся, потом мягко спросил:
— Фамилия?
— Toy, сэр.
— Очень хорошо, Toy. Можешь сесть. И всегда говори правду. Toy. — Мистер Уокеншоу снова откинулся на спинку стула и продолжал: — Классические языки. Или, как мы именуем это в университете, гуманитарные науки. Я не имею ничего против изучения современных языков. Половина из вас, естественно, выберет французский. Однако в Уайтхиллской полной средней школе существует традиция — славная традиция обучения классическим языкам, и я надеюсь, что многие
Ученики, выбравшие латынь, по очереди входили из зала в другую классную комнату. Девочки, также выбравшие латинский, уже рассаживались здесь по местам, перешептываясь и хихикая. Toy вмиг определил, кто из них самая красивая, и сразу в нее влюбился. Она была в светлом платье, с белокурыми волосами, и Toy огляделся по сторонам с рассеянно-хмурым видом в надежде, что его надменное безразличие бросится ей в глаза. Помещение смахивало на аквариум, свет косыми полосами падал из окон в потолке. На стене висела мраморная табличка, изображавшая римского легионера; ниже перечислялись имена учеников, павших во время Первой мировой войны. В пространстве между дверьми располагались фотографии директоров школы: косматые бороды постепенно сменялись ровными усиками, все лица — с сурово сдвинутыми бровями и поджатыми губами. С открытого на верхнем этаже балкона доносились жуткие хлопки кожаного ремня о чью-то руку. Из распахнутой в коридоре двери слышался раздраженный голос: — Marcellus animadverit, Марцелл заметил это и немедля выстроил войска в боевом порядке, и не без готовности… э-э… не без готовности не упустил возможности напомнить им о том, сколь часто в прошлом они проявляли… э-э… храбрость…
Сухощавый молодой учитель ввел их в классную комнату. Девочки сели за парты справа, мальчики — слева, а учитель, подбоченившись, встал перед ними.
— Меня зовут Максвелл. Я ваш классный наставник. Каждый день перед началом занятий подходите ко мне, чтобы отметить в классном журнале, кто отсутствует и кто опоздал. Желательно, чтобы причины для того и для другого были уважительными. Я буду также преподавать вам латинский. — Помолчав, он добавил: — В преподавании я новичок. Я — ваш первый учитель полной средней школы, вы — мой первый класс полной средней школы. Начинаем мы, как видите, вместе, и лучше будет, я считаю, сделать начало добрым. Вы со мной хорошо — и я с вами хорошо. Но если из-за чего-то поссоримся — худо придется вам. Не мне.
Осклабившись, Максвелл впился глазами в учеников, а они испуганно уставились на учителя. Лицо у него было грубое, в морщинах, с массивным носом, аккуратно подстриженные усики красовались над толстыми губами. Toy разглядел, что нижние волоски усов были скрупулезно выровнены по линии верхней губы. Эта деталь устрашила его даже больше, чем зловеще-отрывистые фразы, брошенные учителем.
На протяжении всего утра Toy физически ощущал уныние, давившее голову и грудь свинцовой тяжестью. Каждые сорок минут дребезжал звонок, и соклассники гурьбой переходили в другой кабинет, где их приветствовали сухо и коротко. Низенькая энергичная математичка предупредила, что старательным постарается помочь всей душой, но глазеть в потолок не позволит. Соням у нее в классе делать нечего. Она раздала учебники по алгебре и геометрии, где земля и предметы обстановки не имели цвета, а мысли вели символические переговоры только между собой. В кабинете химии стоял едкий запах, а на полках лежали странные приспособления, возбудившие в Toy тягу к волшебству, но по виду учителя — сердитого здоровяка с шевелюрой, похожей на звериную шерсть, — Toy понял, что никакие полученные им здесь знания не прибавят ему силы и не дадут свободы. Пожилой тихий учитель рисования толковал о законах перспективы, без усвоения которых нечего и помышлять о настоящем искусстве.
Возвращаясь домой в полдень, мальчики из Риддри, весело болтая, сгрудились на трамвайной остановке.
— Этот дылда Максвелл — вот образина. Сбрендит окончательно — и пришибет тебя как муху.
— Да ну, брось, все будет о'кей, ходи только по струнке. Кого я побаиваюсь, так это химика. Попадет ему вожжа под хвост — и тебе кранты.
— Угу, сегодня все они сговорились нас запугать. По их понятиям, если сразу нас застращать, то потом мы будем как шелковые. Надейтесь, надейтесь.
Все помолчали, раздумывая, потом кто-то спросил:
— А как насчет хорошеньких?
— Одна малышка-блондиночка очень даже ничего.
— А, ты ее заметил? Вот непоседа! Я бы не отказался где-нибудь в темном углу ее пощупать.
Все, кроме Toy, загоготали, и его толкнули локтем:
— А ты, чудила, что о ней скажешь?
— Обезьяньи челюсти не в моем вкусе.
— Даже так? Ну-ну. Но если бы мне ее подарили, я бы не отказался. Кто-нибудь знает, как ее зовут?
— Я знаю. Ее зовут Кейт Колдуэлл.
Легче стало после обеда — на уроке английского, который вел молодой человек, утешавший своим сходством с кинокомиком Бобом Хоупом. Без всякого вступления он заговорил:
— Сегодня последний день для представления рукописей в школьный литературный журнал. Я дам вам бумагу, а вы попытайтесь что-нибудь написать. Все, что вздумается, — прозу, стихи, серьезное или шуточное, вымышленную историю или действительно происшедший случай. Какой получится результат — не суть важно, но, может статься, кто-то и напишет что-нибудь стоящее.
Toy склонился над листом, воодушевленный закипевшими в голове мыслями. Сердце у него забилось, и он принялся строчить. Быстро накатал две страницы, потом аккуратно переписал черновик, проверяя трудные слова по словарю. Учитель собрал сочинения, и звонок возвестил о конце урока.
На следующий день была геометрия. Математичка давала толковые и ясные объяснения, рисовала на доске четкие схемы, и Toy внимательно следил за ней, стараясь преувеличенно сосредоточенным выражением лица замаскировать свое полное непонимание. В дверь заглянула девочка:
— Прошу прощения, мисс, но мистер Микл хотел бы видеть Дункана Toy в пятьдесят четвертой комнате.
Когда они шли через площадку для игр к деревянной пристройке, Toy спросил:
— Кто это такой — мистер Микл?
— Старший учитель английского.
— Зачем я ему понадобился?
— А я почем знаю?
В 54-й комнате сидевший за столом перед пустыми рядами парт мрачный человек в профессорской мантии обратил к Toy длинное морщинистое лицо. Его лысеющий череп казался овальным, верхнюю губу украшали черные усики, брови были иронически вздернуты. Взяв со стола два листа бумаги, он спросил:
— Это ты написал?
— Да, сэр.
— Что тебя натолкнуло на эту мысль?
— Ничего, сэр.
— Хм. Ты, наверное, много читаешь?
— Довольно много.
— И что читаешь сейчас?
— Пьесу под названием «Династы».
— «Династы» Гарди?
— Не помню, кто это написал. Я взял книгу в библиотеке.
— И что ты о ней думаешь?
— Хоры, пожалуй, скучноваты, но сценические ремарки мне нравятся. Нравится бегство из Москвы, когда тела солдат поджаривались огнем спереди и застывали, как лед, сзади. Понравился взгляд на Европу сверху, сквозь облака, где она походит на больного человека с Альпами вместо позвоночника.