ЛАНАРК: Жизнь в четырех книгах
Шрифт:
— А море там, позади?
— Позади чего?
— Позади вон тех деревьев.
— С чего ты взял? Там Кэткин-Брэс. За холмами только поля и фермы. Потом Англия.
Искрящиеся серые волны представились Toy так живо, что разуверяться не хотелось. В его воображении боролись две картины, пока поля и фермы не затопило приливом. Toy показал пальцем на Блэкхилл и спросил:
— Море там?
— Нет, там Лох-Ломонд и горы.
Миссис Toy бросила прихорашивать Toy, вскинула Рут на левую руку, выпрямилась и, посмотрев в сторону Кэткин-Брэс, задумчиво проговорила:
— Когда я была маленькой, эти деревья напоминали мне караван, бредущий на горизонте.
— Что такое караван?
— Вереница верблюдов. В Аравии.
— А что такое вереница?
Неожиданно на площадке для игр появились красные
Потянулись смутные разорванные часы, когда автобусы неслись в темноте по неразличимой местности: Toy сидел рядом с матерью, а она держала Рут на коленях. Освещение в автобусах было всегда скудным из-за того, что окна затемняли шторы из сине-голубой клеенки, чтобы никто не выглядывал наружу. Таких поездок, вероятно, насчитывалось немало, но в памяти у Toy они слились в одно, длившееся месяцами ночное путешествие с голодными, измученными людьми; впрочем, равномерное движение вперед прерывалось неотчетливым пребыванием в каких-то непонятных местах: внутри деревянной церкви, в комнате над портновской мастерской, в кухне с каменным полом, по которому ползали тараканы. Спать случалось на непривычных постелях, где перехватывало дыхание, и Toy просыпался с криком ужаса: ему казалось, что он уже умер. От долгого сидения он натер себе мошонку до крови, и автобус заехал в Королевский лазарет, где седые профессора, осмотрев промежность, смазали ее жгучей коричневой мазью, которая пахла дегтем. Автобус всегда был набит до отказа; Рут хныкала, мать изнемогала от усталости, a Toy — от скуки; только однажды с места вскочил какой-то подвыпивший мужчина и привел всех в замешательство, предложив хором затянуть песню. Однажды вечером автобус остановился, все пассажиры из него вышли, а навстречу Toy шагнул отец, сопроводивший семью на судно. Все вместе они стояли в темноте возле воронкообразной трубы, источавшей приятное тепло. Между аспидно-черными тучами и неспокойным аспидно-синеватым морем властвовал холод. Волны плескались о риф, протянувшийся подобно длинному черному бревну, на одном конце которого железный треножник вздымал горящий желтый шар. Судно двинулось в открытое море.
Они поселились в одноэтажном домике посреди низких зданий из бетона, где обитали рабочие с фабрики, выпускавшей снаряжение для армии. При хостеле имелись столовая, кинотеатр и больница, а вся территория, расположенная между морским побережьем и вересковыми полями, была обнесена высоким заграждением из колючей проволоки; входные ворота на ночь запирались. Каждое утро Toy и Рут отвозили в машине по дороге, идущей вдоль побережья, в сельскую школу. В школе было две классных комнаты, на кухне деревенская домохозяйка готовила безвкусную еду. Со старшими учениками занимался директор Макрей, с младшими — женщина, которую звали Ингрэм. Все ученики, кроме детей, эвакуированных из Глазго, были детьми арендаторов небольших ферм.
При первом появлении Toy в школе мальчишки, толкаясь, старались подсесть к нему поближе, а на площадке для игр сгрудились вокруг него и забросали вопросами, откуда он и чем занимается его отец. Сначала Toy отвечал честно, но потом принялся лгать, желая поддержать в слушателях интерес. Он заявил, что говорит на нескольких языках, однако в доказательство сумел сказать только одно слово — французское «oui» вместо «да». Большая часть мальчишек тут же разбежалась, а на следующий день его аудиторию составили лишь двое. Чтобы удержать хотя бы этих, Toy вызвался показать им территорию хостела; тогда к нему втроем-вчетвером стали подходить и другие мальчишки с просьбой взять их тоже. Отказавшись поехать домой в машине вместе с Рут, Toy потащился по дороге вдоль берега во главе компании из тридцати или сорока человек, которые весело перешучивались между собой и не обращали на него почти никакого внимания, лишь изредка задавая тот или иной вопрос. Toy это не задевало. Ему хотелось казаться загадочной фигурой — не имеющим возраста, обладающим диковинной властью, но он натер себе мозоли, опаздывал к чаю боялся выговора за приглашение такой оравы. Так оно и вышло.
На следующее утро Toy притворился больным, но, к несчастью, симптомы астмы и воспаление в промежности особых опасений не вызывали, и в школу идти все-таки пришлось. Никто его не замечал, и на перемене он нервно забился в самый дальний угол площадки. Когда после перемены ученики гурьбой столпились у дверей классной комнаты, мальчишка из семьи эвакуированных, по имени Коултер, толкнул его в бок. Toy дал сдачи. Коултер пихнул Toy под ребра, Toy ответил тем же, и Коултер процедил сквозь зубы:
— Поговорим после уроков.
— После уроков отец велел мне сразу домой.
— Ладно. Завтра увидимся.
За столом Toy отодвинул тарелку от себя:
— У меня болит.
— На больного ты не похож, — заметила миссис Toy. — Где у тебя болит?
— Везде.
— А как болит?
— Не знаю, но в школу завтра я не пойду.
— Разберись с этим ты, Дункан, — обратилась миссис Toy к мужу. — Мне не под силу.
Мистер Toy отвел сына в спальню и произнес:
— Дункан, ты что-то от нас скрываешь.
Toy залился слезами и рассказал, в чем дело. Отец, прижав его к груди, спросил:
— Он больше тебя?
— Да. — (Это было неправдой.)
— Гораздо больше?
— Не очень, — поборовшись с совестью, признался Toy.
— Хочешь, я попрошу мистера Макрея, чтобы он запретил тебя бить?
— Нет. — Toy хотел одного: не идти в школу.
— Я знал, что ты так скажешь, Дункан. Дункан, тебе придется подраться с этим мальчишкой. Если ты сейчас начнешь увиливать, то никогда не научишься смотреть жизни в лицо. Я покажу тебе, как надо драться — это нетрудно: нужно только левой рукой прикрывать нос…
Отец втолковывал Toy правила драки до тех пор, пока ему не стала чудиться картина победы над Коултером. Вечер Toy провел, отрабатывая различные приемы. Поначалу он боксировал с отцом, но наличие реального противника не оставляло места для фантазии, поэтому он потренировался с подушкой и после плотного ужина отправился спать со спокойной душой. Утром спокойствия у него убавилось, и завтракал он, не проронив ни слова. Миссис Toy поцеловала его на прощание и сказала:
— Не волнуйся. Ты надаешь ему по башке, вот увидишь.
Она ободряюще помахала вслед двинувшейся машине.
Утром на площадке для игр Toy одиноко забился в угол, боязливо ожидая, когда к нему подойдет Коултер, который играл с друзьями в футбол. Стал накрапывать дождь, и ученики мало-помалу сгрудились под навесом на углу здания. Toy присоединился к ним последним. Помертвев от ужаса, он приблизился к Коултеру, показал ему язык и ткнул в плечо. Оба тут же принялись драться — неумело, как все малолетки: молотя руками и стараясь лягнуть противника в лодыжку; потом, сцепившись, упали на землю. Toy оказался внизу, однако Коултер ударился носом об его лоб: в крови выпачкались и тот и другой — и, посчитав себя ранеными, оба ослабили хватку и в страхе вскочили на ноги. Теперь, несмотря на подначивание своих сторонников (Toy с удивлением обнаружил у себя за спиной подбадривавшую его ватагу), драчуны довольствовались оскорбительными выкриками до тех пор, пока не появилась мисс Ингрэм и не отвела их к директору. Дородный, с лицом розового поросенка, мистер Макрей провозгласил:
— Так, отлично. Из-за чего у вас произошла потасовка?
Toy скороговоркой пустился в объяснения, то и дело спотыкаясь и судорожно сглатывая, и умолк, только когда почувствовал, что к горлу подступают рыдания. Коултер не проронил ни слова. Мистер Макрей вынул из стола двухвостый ремень и приказал им протянуть руки.
Подчинившись, оба по очереди содрогнулись от адски жгучего первого удара. Мистер Макрей приговаривал: «Так, еще! Еще! Еще!» — а под конец объявил:
— Если только я хоть раз услышу, что вы опять подрались, то угощения получите больше, гораздо больше. Идите в класс.