Ларец Марии Медичи(ил. И.Ильинского 1972)
Шрифт:
В Брюсселе была задержана некая мадемуазель Олива. На первом же допросе она показала, что по наущению ла Мотт сыграла во время сцены в парке роль королевы. В это же самое время в Женеве арестовали Рего де Вильета, который сознался в том, что та же ла Мотт заставила его подделать почерк королевы и начертать те роковые слова:
«Одобрено. Мария-Антуанетта Французская».
Только убогому мышлению королевских юристов могло показаться, что таким путем удастся обелить августейшую особу и с честью провести процесс. Он был проигран еще до начала, невзирая на то, лгали Олива и де Вильет или говорили правду.
Но успехи полиции не ограничивались только этими показаниями. Ирландский капуцин и тайный иезуит Maк Дермот сообщил, что граф ла Мотт (ему почему-то беспрепятственно дали покинуть Францию) продал в Лондоне ювелиру Грею несколько великолепных бриллиантов на общую сумму в 10 000 фунтов стерлингов. Грей, допрошенный через посредство
Сомнений быть не могло. Это был алмазик из Бемерова ожерелья. Как уверяли знатоки, второго такого не было на земле. К великому сожалению, Грей уже успел перепродать его (за 8 000 фунтов) какому-то фламандцу, по виду важному вельможе с офицерским крестом Мальтийского ордена на шпажном банте. Так этот камушек и сгинул бесследно…
Все эти факты были убийственны для госпожи ла Мотт.
Вот как она объяснила их сначала на тайных допросах в тюрьме, потом в нелегальных брошюрах, которые появились сразу же после суда:
«Я признаю, что мадемуазель Олива действительно сыграла в ту ночь королеву. Но это еще ни о чем не говорит. Почему она так сделала? Да потому, что этого хотела сама королева! Спрятавшись за деревьями, она сама присутствовала при этом свидании. Она, собственно, сама и придумала эту невинную шутку. Это было забавно и оригинально. Кроме того, Ее Величеству хотелось, не рискуя ничем, испытать скромность кардинала. Как можно подумать, чтобы без приказания королевы я осмелилась задумать интригу, которую так легко было обнаружить? Разве рискнула бы я выбрать для преступного деяния оскорбления Величества полночный час и сад Версальского дворца? Я же знала, что ночные прогулки, дозволявшиеся в 1778 году, ныне запрещены и королевская резиденция бдительно и строго охраняется! Если бы был один только вымысел с моей стороны в этой любви, столь лестной для кардинала, то разве не выгоднее для меня было бы продлить его заблуждение? А я вместо этого безрассудно устраиваю ему обманное свидание, которое наверняка воспламенит его надежды и внушит уверенность, что он может хоть завтра приблизиться к королеве и заговорить с ней о своей любви! Наконец, он захочет повторить свидание, с каждым разом становясь все настойчивее и требовательнее.
Разве это не усиливало опасность разоблачения лжекоролевы? Разве от такого разоблачения не пострадала бы и я сама? Достаточно было бы одного слова настоящей королевы, чтобы обнаружить обман и ввергнуть меня в бездну! Выходит, что я сама сознательно губила себя!
Теперь относительно подписи… Действительно, слова «Одобрено. Мария-Антуанетта Французская» формально были написаны Рего де Вильетом, но сделано это было с полного согласия королевы и кардинала. Мы придумали этот маленький план сообща, считая его полезным и малоопасным, ибо такая подпись не является личной и не может считаться подлогом. Она понадобилась лишь для того, чтобы побудить Бемера отдать ожерелье, не компрометируя ни королеву, ни ее посредника-кардинала. В самом деле, было бы очень странно, если бы кардинал де Роган, бывший посол и царедворец, не знал, как подписывается королева в действительности. Разве, состоя великим милостынераздавателем, он не получал от нее письменных приказаний? Разве австрийская принцесса могла подписаться так? Или слово «Французская» не бросилось ему в глаза? В том-то и дело, что это была наша общая придумка: королевы, Рогана и моя.
Что же касается бриллиантов, проданных графом де ла Моттом в Лондоне, то они принадлежали лично мне. Я получила их в подарок от Ее Величества. Неужели не ясно, что королева не могла надеть знаменитое ожерелье в его первозданном виде? Она же отказалась взять его в свое время из рук самого короля! Разве не ясно? Не оставалось ничего другого, как разобрать ожерелье на отдельные камни, чтобы потом сделать новое, совсем по другому рисунку. При такой переделке оказались лишние бриллианты, в том числе и тот, красный, который так легко было бы узнать. Кому еще могла подарить их королева? Разумеется, только мне, близкому человеку, посвященному в тайну…»
Само собой разумеется, что эти показания госпожи де ла Мотт на процессе не фигурировали. И все же они выплыли наружу и приобрели важное значение, может быть преувеличенное, что неизбежно, однако, в закрытых процессах.
Полностью игнорируя показания госпожи де ла Мотт, нельзя ни понять, ни объяснить ряда всплывших на процессе фактов, достоверность которых, на беду устроителей, оказалась бесспорной…
Впрочем, толковать их можно было двояко, в зависимости от интересов того или иного лагеря: партии королевы и партии кардинала.
Настала пора очных ставок. Госпожа де ла Мотт повела себя смело и агрессивно, нередко впадая в буйство. Казалось, она по-прежнему была уверена в собственной безопасности.
Кардинал не выдерживал ее горящего то ли ненавистью, то ли безумием взгляда, отводил глаза и начинал путаться в показаниях. Не легче приходилось и следователям. Судьи опасались ее буйных выходок, свидетели краснели и замолкали в испуге. Твердо держась первоначального намерения валить все на Рогана, она избегала называть имя королевы. Но сколько раз оно готово было сорваться с ее губ! Она тут же сбивалась и начинала нести околесицу, запутывая следствие и сама путаясь в детской какой-то лжи. Сознавая, что ее несет куда-то не туда, она замолкала и, впадая в бешенство, подымала крик:
– Пусть остерегаются! Если меня доведут до крайности, оговорю!
Трибунал приходил от этой слишком ясной угрозы в уныние и ужас.
Однажды ла Мотт не выдержала и, окончательно завравшись по поводу переписки кардинала, выкрикнула:
– Это письмо было от королевы! От королевы! И начиналось оно так: «Посылаю тебе…»
Ее тут же увели.
Граф Калиостро, по примеру других обвиняемых, выпустил оправдательную брошюру. В ней, в частности, говорилось:
«…Я провел свое детство в Медине, под именеи Ахарата, во дворце муфтия Салагима. Моего наставника звали Алтотасом. Это был замечательный человек, почти полубог, обстоятельства рождения которого остались тайной для него самого… Я много путешествовал и удостоился дружбы со стороны самых высоких особ. Чтобы не быть голословным, перечислю некоторых из них: в Испании – герцог Альба и сын его герцог Вескард, граф Прелата герцог Медина-Сели; в Португалии – граф де Сан-Виценти; в Голландии – герцог Брауншвейгский; в Петербурге – князь Потемкин, Нарышкин, генерал-от-артиллерии Мелисино; в Польше – графиня Концесская, принцесса Нассауская; в Риме – кавалер Аквино; на Мальте – гроссмейстер ордена.
В разных городах Европы есть банкиры, которым поручено снабжать меня средствами как для жизни, так и для щедрой благотворительности. Достаточно вам обратиться к таким известным финансистам, как г. Саразен в Базеле, Санкостар в Лионе, Анзельмо ла Круц в Лиссабоне, – они с готовностью подтвердят мои слова.
Я не имею никакого касательства к делу об ожерелье. Все выдвинутые против меня обвинения – бездоказательная клевета. Они могут быть легко опровергнуты, что я и сделаю ниже. Сами же обстоятельства этого дела меня не интересуют, и я не считаю возможным для себя их обсуждать…
…Я написал то, что достаточно для закона, и то, что достаточно для всякого другого чувства, кроме праздного любопытства. Разве вы будете добиваться узнать точнее имя, мотивы, средства незнакомца? Какое вам дело до этого, французы? Мое отечество для вас – это первое место вашего королевства, где я подчинился вашим законам; мое имя есть то, которое я прославил среди вас; мой мотив – Бог; мои средства – это мой секрет».
Эта записка, где к грубым хитросплетениям и реминисценциям из арабских сказок и рыцарских романов примешивается и некоторое величие, умножила число философских масонов, видевших в Калиостро своего учителя.
Такова была эпоха, когда жажда чуда и предчувствие исторических катаклизмов выливались в восторженную истерию. Не Вольтер и не Дидро были властителями душ, а врачеватель Месмер, объединивший людей через открытый им животный магнетизм.
Все громче стали раздаваться голоса, требовавшие немедленного освобождения божественного Калиостро.
Внезапно распространились слухи, что граф де ла Мотт хочет покинуть Англию, чтобы предстать перед парламентом и выложить всю правду. Говорили, что на него было даже организовано покушение, которое лишь по глупой случайности не удалось. Трудно сказать, была ли в этом сообщении хоть доля правды. Но если Бретейль и не собирался убрать нежелательного свидетеля, то заткнуть ему рот все же попытался.
Процесс явно уходил из рук полиции. Ропот по поводу ла Мотта грозил его окончательно провалить. В самом деле, если полиция могла арестовать в Брюсселе двух важных свидетелей, то почему нельзя сделать того же в Лондоне, где находится еще более важный свидетель? Разве это не он продал бриллианты из ожерелья? Разве это не он собирается теперь все рассказать суду? В чем же дело наконец? Может быть, в том, что первые свидетели дали показания против госпожи ла Мотт, а этот даст их против кардинала?
Возможно, полиция и не была здесь виновата. Олива и Вильет были арестованы, возможно, вопреки ее желанию, по инициативе Верженна. Теперь же Верженн из дружбы к кардиналу не хотел проявлять такой же инициативы. Партия кардинала открыла войну против партии королевы. И не было реальной власти, которая могла бы заставить Верженна делать то, что он не желает. Правила игры неожиданно усложнились.
В ответ на запрос парижской полиции по доводу задержания ла Мотта Верженн даже не нашел ничего лучшего чем сослаться на нормы международного права. В Брюсселе и Женеве они его почему-то мало беспокоили.