Ларец
Шрифт:
– Там ничего такого не было, – Нелли смешалась.
– Скажи, – в шепоте Венедиктова послышалось змеиное шипенье. – Зачем ты лжешь теперь?
– Бес, она не лжет, – отец Модест вытаскивал из обшлага какой-то укутанный в тряпицу предмет. – Память арада не дала Анастасии никаких секретов, кои могла бы нещасная противу тебя оборотить.
– Что же помогло ей? – воскликнул Венедиктов.
– Живая душа. Но тебе того не понять, ибо сам такой не имеешь. – Голос отца Модеста возвысился. – Полное небытие поглотит тебя, едва бренная оболочка
– Трепещи приближаться к небытию! – выкрикнул Венедиктов. – Ничто охватывает пустыми щупальцами всякого, кто дерзает его тревожить! Постигаешь ли ты, сколь близко подступишься к небытию, отправляя в него меня? Ну как я уволоку тебя за собой? Растревоженное небытие подобно водной воронке! Не трогай меня – ради собственного живота!
Явленный наружу небольшой предмет оказался игрушечной шпагой. Нет, не игрушечной, а непонятно какой. Игрушечная шпага вся была б маленькая, а у этой самая обыкновенная рукоять, удобная для руки. А вот лезвие длиною с ладонь. Несуразица какая-то.
Однако Венедиктову оная штуковина вовсе не показалась несуразной. Он вновь рванулся, вскрикнув пронзительно, скорей это был не вскрик даже, а взвизг. Лицо Роскофа окаменело от немыслимого телесного напряжения. У Нелли даже дрогнула в руке свеча, заставив тени танцовать. Ну нетушки! Коли Филипп не шевелится теперь, когда у него чуть не лопаются жилы, так и ей нечего поддаваться испуге. За огнем надобно смотреть хорошенько.
– Я утащу тебя, утащу за собой!! – Венедиктов кричал пронзительным, почти женским голосом. Красивое лицо его было теперь безобразней рожи Хомутабала: черты словно двигались, то заостряясь, то размякая. – Я тебя зацеплю, я не отлипну!
Отец Модест, приблизившись на шаг, наклонился, примериваясь к тени Венедиктова на полу. Губы его шевелились, словно у школяра, складывающего в уме трудные числа.
Венедиктов рвался так, что Нелли казалось, ввинченные в пол ноги Филиппа гудят натянутыми, словно струны, мышцами.
– Именем Господа, я велю тебе, порожденье древнего зла, сгинь навек! – Отец Модест ударил тень в грудь. Лезвие впилось в деревянный пол. Венедиктов закричал так, что Нелли захотелось зажать уши.
Отец Модест ударил тень в голову, пригвоздив к полу валявшийся веник.
Крики Венедиктова сделались глуше.
Третий стукнувший о доски пола удар пришелся тени туда, где у человека сходятся нижние ребра.
Крики Венедиктова звучали теперь словно издалека, гулко, но глухо, как если бы он сидел глубоко в колодце.
– Пустите его, Филипп, – сказал священник негромко.
Не прежде ли времени? Вить Венедиктов живехонек!
Роскоф разжал железное кольцо объятий. Невольный стон слетел с губ молодого человека. По челу его струился пот, но он медлил отереть его, быть может, просто не был в силах вынуть платок и поднять руку.
Вся сила сопротивления покинула, казалось, Венедиктова. Не успев распрямиться, он шагнул вперед
Отец Модест бережно заворачивал свой странный клинок.
– В каком жалком месте кончается длинное мое странствие, – прошелестел Венедиктов все тем же странным голосом. – Что было тебе, жрец, подыскать для эдакого подвига места получше грязной каморки?
– Мне разницы нету, – ответил отец Модест. – Должность моя разгребать грязь, чего уж тут. Для изничтожения зла всякое место подходит, хоть будь то ретирад.
– Ох, как же мне страшно, жрец, – проговорил Венедиктов вовсе по-ребячески. – Сделаться прахом, но что прах для вас, юных народов? Для вас прах земля, а для нас глина. Ваши тела рвутся из земли цветами-незабудками и молодыми деревьями, чьи корни переплетаются с вашими костями.
Нелли показалось вдруг, что Венедиктов, говоря, с усилием шевелит губами.
– Но там, где твердь выжжена и бесплодна, тело смешивается с нею. А гончар черпает горстью чей-то глаз, чье-то сердце и бросает его, омочив водою, на свой беспощадный круг. Ваша земля остается за порогом дома, в коем припасы держат в деревянных кадушках и коробах из коры. А наша глина входит в дом, и глаза мертвых глядят на живых из стенок каждого кувшина, наши губы пьют из чужих уст… Смерть всюду и во всем…
Венедиктов поднес персты ко лбу: рука его шла медленно, словно неохотно повинуясь. Огонь свечи, верно, сделался тускл, поскольку лицо и руки Венедиктова окрасила темнота. Но было ли то лицо Венедиктова? Пожалуй что нет. Но вместе с тем не сделалось оно и лицом Хомутабала. Просто погрубело и расплылось, стало никаким и ничьим, словно лицо вылепленной из глины куклы.
Рука упала. Венедиктов не подымался с колен. Не шевелился.
Не сразу Нелли поняла, что глядит на глиняного болвана, облаченного в парик и наряд из желтого бархата.
Глаза ее столкнулись со взглядом Филиппа, и тот попытался ободряюще улыбнуться, хотя губы дрожали у него самого.
Некоторое время никто не нарушал безмолвия. Филипп принял у Нелли свечу, что стала теперь просто-напросто свечою.
– Он таким и останется? – шепотом произнесла наконец Нелли.
– Сей прах слишком стар, – отец Модест взял ее за руку: рука священника была успокоительно тепла. – Он скоро рассыплется вовсе, разве одежа и уцелеет. Рассыплется, станет пылью, но что нам до того? Поспешим прочь.
Дверь со скрипом растворилась. Музыка опять гремела менуветом в сверкающем зале.
Человек в шелковом домино присоединился к ним, едва лишь Роскоф, шедший последним, шагнул из двери на зеркальный паркет. Нелли отчего-то поняла, что сей брат Илларион.
Четверо гостей покинули балу незаметно, не привлекши внимания празднующих. Праздник же продолжался, и никто из ликующей толпы не мог бы даже помыслить, что все, оставшееся от хозяина этого великолепия, слуги соберут поутру щеткою в совок.