Largo
Шрифт:
Рыжие — с белыми отметинами на морде, с лысинами, нарядные лошади шли по годам ремонта мимо Петрика. Почти всех он знал. Солдаты доводили лошадь до Петрика и ставили ее перед ним, как умели ставить лошадь только в русской армии, где с испокон веков выводка была праздником кавалериста.
— Конь Артабан, ремонта 1901 года, — солидно говорил солдат, и старый, заслуженный конь становился в позу и, кося глаз на Петрика, точно говорил: — ну каков-то будешь ты? Будешь только гонять или будешь и кормить? Пожалеешь сверх срока служащего коня? Оставишь еще на год?
— Кобыла Астра, ремонта 1901 года.
— И Астра жива — радостно говорил Петрик. Он помнил ее еще когда был молодым офицером — прекрасную Астру. — А погнулась-таки спинка.
— Лучше нет по препятствиям, — ворчливым баском отозвался вахмистр, стоявший с кузнецом в фартуке по ту сторону лошади против Петрика… — А рубить! Сама навезет!..
Шли, шли и шли лошади, потряхивали гривами, останавливались, сверкали подковами, морщили губы, косили глазами. Все моложе, игривее, легкомысленнее.
Проходил уже последний ремонт.
— Кобыла Лисица ремонта 1911 года…
— Конь Лютый… Конь Люцифер…
— "Погодите, мои милые", — думал Петрик, — "и проберу же я вас и Лисиц, и Лютых, и Люциферов… по школьному…"
Замыкая нарядную шаловливую молодежь прошли рослые и широкие артельные — Шарик и Шалунья…
Росло и росло у Петрика горделивое чувство собственности, сознание ответственности за все это. Высочайше вверенное ему имущество, за эти сотни тысяч рублей, в лошадях и вещах, за людей, за все, за все, чего он становился хозяином.
"Мои лошади!.." "Мой эскадрон!.."
ХVII
Перед перекличкой Петрик долго и обстоятельно беседовал с вахмистром. Обо всем. О том, какие препятствия — по школьному — поставить на эскадронном плацу, какие чучела для рубки и уколов устроить, кого из унтер-офицеров куда назначить. Поговорили, деликатно и осторожно, и об офицерах. Молодых корнетов Петрик совсем не знал, Гетман знал их два года.
Он стоял против сидевшего на стуле в канцелярии Петрика, стоял, рисуясь свободной выправкой, точно ему ничего не стоило так стоять на вытяжку…
— Ну, как же, Гетман, поработаем на славу полку, на радость Царю-батюшке? А?…
— Так точно, ваше высокоблагородие… Воопче их надо только жмать… Отличные есть ребята.
"Жму, жмешь, жмет… Отсюда, очевидно, и жмать, а не жать" — думал Петрик, глядя в серые глаза вахмистра, в его крепкое мужицкое лицо, — "Да, у этого отвинтиста не будет. Он умеет "жмать"…
За дверью гудел выстроившийся на перекличку эскадрон.
— Дозвольте, ваше высокоблагородие, поверку делать? — меняя тон с доверительного на официальный сказал вахмистр.
Петрик был на перекличке. В открытую форточку со двора, запорошенного снегом доносились певучие звуки кавалерийской зори. Ее играл на гауптвахте при карауле трубач. Эти звуки подчеркивали зимнюю тишину большого полкового двора. В эскадроне отрывисто раздавались ответы: — я… я… дневалит на конюшне… в конносуточных при штабе дивизии…
Пели
Петрик чувствовал себя именинником. Звуки гимна поднимали его еще выше и, казалось, не выдержит сердце, разорвется на куски от радостного волнения.
Из эскадрона, своего, лихого, штандартного, Петрик прошел в собрание, где за отдельным столом офицеры его эскадрона чествовали его ужином. С ними был и «папаша» — Ахросимов, в свое время командовавший этим самым лихим четвертым, был и адъютант — Серж Закревский.
Было вино. Много вина, настоящего, серьезного, какое и надлежит пить в Мариенбургском, лейб-драгунском. Не женатом. — «Мумм-монополь». Экстра сек… Строгое вино. От него не хмелеешь… И все были серьезны. Пупсик не принес гитары и не пел своих песен. Благовой не рассказывал соленых анекдотов. На другом конце стола сидел самый молодой корнет, всего месяц в полку, Дружко, и счастливыми круглыми глазами смотрел, не мигая на Петрика.
"Папаша" рассказывал, как при нем лошади были так выдрессированы, что он на большом военном поле, — "вы знаете, том самом песчаном поле, где дивизию смотрел Великий Князь, — я бывало поставлю эскадрон развернутым строем, скомандую "слезай! — оставить лошадей" — и версты на две отведу людей, делая им стрелковое учение. А лошади стоят, не шелохнутся… И никого при них.
Вспоминали мелочи и кунштюки строевого дела.
— Ты, Петрик, меня, впрочем, не слушай, — говорил папаша. — Очковтирательством не занимайся… Начистоту!.. Теперь времена не те… Все надо знать… Да и война как будто надвигается. Багдадская дорога — это, брат, для России по больному месту удар. Кому восток — России или Германии?
И заговорили о войне, об атаках, о немецкой кавалерии…
В одиннадцать часов папаша ушел к себе. Он любил поспать. И только он ушел — собранский солдат вызвал адъютанта. Его дожидался полковой писарь. Что-то случилось. Серж тряхнул аксельбантом и, не прощаясь, — "сейчас вернусь", — вышел из-за стола. И не вернулся.
Еще теснее сомкнулся вокруг Петрика маленький кружок его офицеров. И говорили серьезно и тихо о том, как учить эскадрон. Такое было настроение у Петрика в этот день. Как бы молитвенное. Точно после святого причастия. Тут было не до шуток, не до поездки к госпоже Саломон, не до корнетского загула. Словно в сознании всей своей ответственности за всех и за все, что он принял, Петрик говорил, как он хотел бы, чтобы шли занятия в его эскадроне.
— В моем эскадроне, — тихо говорил он, — я бы хотел, чтобы не арестами, не взысканиями, не криком, но личным примером и строгою требовательностью, не допускающею отговорок, шло воспитание солдата. Как в школе! Ареста вообще для офицера не допускаю. Арестованный офицер — не офицер… Вон из полка!!.. Позор!!!..
И он рассказывал про школу. Как они работали ежедневно по четыре лошади, как вольтижировали, фехтовали, какие были охоты, как шли собаки.
Корнет Дружко совсем уже влюбленными глазами смотрел на Петрика.