Largo
Шрифт:
У Толстого Вронский скакал так… между прочим. Имел деньги, купил готовую чистокровную лошадь и скакал на ней. Он и приехал на скачки за пять минут до посадки на лошадей. Он любил свою Фру-фру, он понимал ее, но разве была она для него тем, чем была Одалиска для Петрика!? Вронскому, если бы он взял приз — этот приз ничего не прибавил бы и ничего не убавил. Лишний случай кутнуть в собрании, покрасоваться собой. И то, что он сломал на прыжке спину лошади, для Вронского был тяжелый, но мимолетный эпизод, сейчас же заслоненный драмой его любви к Анне. Петрик, переживая все то, что пережил Вронский, даже не мог себе представить, что
"Нет… лучше самому убиться", — несколько раз шептал он, прочитывая это меcто в романе и всякий раз волнуясь за Вронского.
"Сто раз лучше, чище, благороднее — самому". И он содрогался, читая, как лежала и не могла встать Фру-фру Вронского.
Петрик скакал не для денег. Он мог больше наработать денег, если бы скакал в Коломягах, но он скачки с тотализатором считал недостойными офицера. Там играющая, азартная толпа. Там крики браво, апплодисменты, там могут быть — и свистки. А ни апплодировать, ни свистать толпа не смеет офицеру.
Императорский приз заносится в послужной список офицера. Это отличие. Это награда. Это честь не только для офицера, взявшего приз, но это честь для его полка. Когда он, первым или вторым, подойдет к финишу — трубачи заиграют марш лейб-драгунского Мариенбургского полка — и все будут знать, что Мариенбургские драгуны взяли Императорский приз. Об этом будет напечатано в "приказе по Военному Ведомству", в "Русском Инвалиде" и в газетах — и вся Русская армия узнает, что в этом году Императорский приз взял штабс-ротмистр Ранцев лейб-драгунского Мариенбургского полка. И Петрику было важно не то, что он и есть Ранцев, а то, что этим прославится на всю Россию его полк, Мариенбургские драгуны! И это он их прославит.
Георгиевский крест, значок офицерской кавалерийской школы, медаль за спасение погибающих и императорский приз за стипль-чез — вот что с малых лет было мечтами Петрика. Не богатство, не власть, не любовь женщин, но эти четыре отличия, эти воинственные доказательства — храбрости, знания конного дела, жертвенной любви к ближнему и лихой удали — владели Петриком. Еще молил он у Бога об одном: умереть по-солдатски, на войне — "за Веру, Царя и Родину"…
У Вронского была большая любовь к Анне Карениной, и Каренина должна была быть на скачках.
Вронский принадлежал к Петербургскому свету, а люди этого света считали своим долгом быть на скачках. Вронский скакал на виду у своих.
Скромный Мариенбургский драгун Петрик никому не был известен. У него не было такой любви, какая была у Вронского, он, выходя в «холостой» полк, отказался от семейного счастья, но и ему хотелось, чтобы в этот большой для него день, — он понимал, что он и разбиться может — и для него светило его солнышко и чья-то пара глаз смотрела на него не совсем равнодушно. Вот почему, при всей его нелюбви к «литературе», он написал — и даже "со стишками" — Валентине Петровне, умоляя ее быть на скачках. "Госпожа наша начальница" — была прошлое. Петрик твердо блюл заповеди Господни и знал, что нельзя и преступно "желать жену ближнего своего". Алечка Лоссовская, королевна детской сказки Захолустного Штаба, была для него недостижимая мечта, Валентина Петровна Тропарева — запретный плод. Но в день триумфа, или гибели — Петрику хотелось, чтобы это ее глаза цвета морской воды встретили его победу, или проводили
Петрик не знал, будет ли она на скачках или нет. Валентина Петровна ему не ответила. Мог это знать Портос, но с Портосом он не разговаривал. Портос был в партии, и Петрик гадливо сторонился его, как изменника.
У Вронского в день скачек было много дел — он заехал к своей Фру-фру только на минуту, предоставив ее попечениям тренера-англичанина — и это Петрику казалось ужасным. Петрик был сам и тренер, и конюшенный мальчик, и жокей для своей Одалиски. Для нее он, при тяжелой лагерной работе, вставал со светом и «тренировал» и сушил свою Одалиску. И за эти утренние часы, когда еще бледно Красносельское солнце, спят и Главный и Авангардный лагери, и над Дудергофским озером стелется туман, закрывающий деревню Вилози, а Горская кажется плывущей над ним, Петрик так сжился с Одалиской, что он не мог представить себе, как это можно день скачек, ее скачек, провести иначе, как не с ней?
XXXIII
Петрик решил отправить Одалиску с утра на скаковой круг и поставить там в конюшню, чтобы она имела время отдохнуть, успокоиться и «одуматься», как сказал ему его вестовой Лисовский.
Он пришел ранним утром к ней на конюшню, Одалиска только что выела свой овес. Лисовский, в мундире, при этишкете, разглаживал попону с капором.
— Одевать, что-ль? — спросил он офицера.
— Да, будем надевать. И поведем с Богом.
— Ну, Господи благослови, — сказал Лисовский, привычным движением рук накидывая легкую, суконную, черную с желтым, цветов полка, парадную попону на Одалиску.
Петрик помогал ему. Он вспоминал, как вчера генерал Лимейль говорил ему, чтобы он не думал о призе, а думал о том, чтобы "хорошо проехать"… «по-офицерски»… "И, смотрите, Ранцев", — говорил ему Лимейль, — "не вздумайте укорачивать стремена по-Слоановски, как это теперь некоторые завели глупую такую моду, или на препятствиях ложиться на шею, выставляя седалище, будто бы по Итальянской системе, — хотя и приз возьмете — под арест отправлю!.. Прежде всего будьте офицером, а потом жокеем… Да, победа за вами"…
Одалиска в капоре с длинными черными ушами, с прорезями для глаз, отороченными желтой тесьмой, казалась незнакомой. Точно дама в бальном наряде и маске. Она и правда казалась Петрику прекрасной женщиной, в которую он влюблен, отправляющейся на бал.
В том размягченном душевном состоянии, в каком находился сейчас Петрик, уже волнующийся предстоящей скачкой, нежно любующийся своей лошадью, — он хотел всем сделать приятное, сделать так, чтобы на где-то далеко внутри него слезами счастья дрожащиие какие-то струны отозвались в другом человеческом сердце и так же слезами задрожали другие струны.
— Лисовский, — окликнул он вестового, разбиравшего поводья выводной уздечки и готового вести лошадь.
— Чего изволите, ваше благородие?
— Ты ведь в ноябре домой?
— Так точно, ваше благородие.
— Что же, дома и невеста есть?
Лисовский сконфуженно посмотрел на Петрика. Не принято как-то было открывать эти нежные стороны солдатской души перед офицером, да еще в "холостом"-то полку, где чего не видал и не слыхал Лисовский за время службы.
— Припасена, — сказал он, не зная, как обернется дальше разговор и на всякий случай стараясь сгладить его какой-нибудь шуткой.