Лавиния
Шрифт:
– Знаешь, ко мне ночью приходил прадедушка Пик. Во сне. – И рассказала ему, что мне привиделось.
Латин внимательно выслушал меня, довольно долго молчал, потом пробормотал:
– Это один из самых могущественных наших предков.
– А помнишь, когда я болела, у меня был сильный жар? Пик тоже приходил ко мне и ударил меня по голове своим клювом, – сказала я. – Я тогда даже заплакала от боли.
– Но ведь на этот раз он лишь коснулся крылом твоих глаз, верно?
Я кивнула. Некоторое время мы шли молча, потом Латин сказал:
– Альбунея – как раз то место, где он властвует. Он и другие лесные силы. Он сделал тебе подарок – возможность чувствовать себя здесь свободной. Он открыл твои глаза, дочка, чтобы ты научилась видеть.
– А можно мне будет снова пойти с тобой сюда?
– По-моему, теперь ты можешь приходить в Альбунею в любое время, когда сама этого захочешь.
Если бы моя дочь осталась в живых, она никогда бы не смогла бегать так свободно, ничего не опасаясь, как когда-то бегала я – по полям за крепостной стеной Лаврента, по склонам холмов, где паслись и нагуливали вес стада. Да и для сына моего в детстве леса оказались куда безопаснее полей родного пага. А я в детстве бродила и по открытым склонам холмов,
Я была хранительницей кладовых в царском доме: такова моя обязанность царской дочери, камиллы [26] , послушницы. И за пищу, которую мы ели, тоже отвечала я. Я растирала муку со священной солью и благословляла нашу пищу. День за днем я как верная служанка Весты следила за огнем в ее очаге, ярком средоточии жизни нашего дома. Но мне не было дозволено входить в маленькую комнатку рядом со входом во дворец, ибо там обитал Марс – не Марс плуга, быка и жеребца, не Марс волка, а совсем другой Марс: Марс меча, копья и щита, того самого щита, который жрецы салии вытаскивали в первый день нового года и прыгали, потрясая им и пытаясь разбудить Марса, заставить его подняться и вместе с ними скакать и плясать на улицах и в полях. Этот Марс вновь будет заперт, только когда ему принесут в жертву Октябрьского Коня [27] , и сама зима с ее холодами, дождями и тьмой прикажет всем жить в мире.
26
Камилла – в римской мифологии дочь тирана Метаба, который был изгнан своими подданными и, поселившись в лесу, дал обет посвятить свою маленькую дочь Диане. Камилла стала амазонкой и погибла (согласно «Энеиде» Вергилия), участвуя в войне Турна против Энея. Ее имя – от слова «камилла» или «касмилла»; так назывались дети из благородных семей, прислуживавшие при священнодействии жрецам, а также посвященные отцами на служение богам. Камиллом называли, например, Меркурия как прислужника богам. (Детское прозвище Лавинии – Камилла.)
27
Октябрьский Конь – это поистине царская жертва в честь «умирающего» Марса. Конь – вообще одно из главных животных, ассоциируемых с Марсом, богом земледелия и войны. Коня приносили в жертву, когда завершались военные действия, и его кровь, имевшая очистительный смысл, хранилась в храме Весты. Коня могли также приносить в жертву жрецы салии в марте, месяце Марса и первом месяце года (Мартовский Конь), и в октябре, когда завершались полевые работы и был собран урожай (Октябрьский Конь).
В городе у Марса своего алтаря не было. Но мужчины поклонялись ему. Будучи девушкой, девственницей, я не могла, да и не хотела иметь с ним никаких дел. Дом, где я хозяйничала, был для него закрыт, как и его дом был закрыт для меня.
Но я-то свято блюла этот запрет. А он – нет.
В детстве я просто слишком плохо знала этого бога, чтобы его бояться. Мне нравилось смотреть, как салии в первый день марта настежь распахивают двери той запертой комнаты и танцуют на улицах Лаврента в своих красных плащах и высоких остроконечных колпаках, изгоняя старый год и впуская новый; как они, потрясая длинными копьями и щитами с изображением совиной головы, высоко прыгают и кричат: «Маворс! Маворс! Хвала тебе!» Мы, девчонки, убегали от них и прятались с притворным испугом. Ох, громко кричали мы, до чего же этим мужчинам нравится пронзать своими копьями небесную высь! Ох, до чего же они любят метать свои копья и дротики! Ох, до чего ж им хочется, чтобы их копья всегда были длиннее, чем у других!
Благодаря столь длительному и прочному миру я могла сколько угодно смеяться над салиями, могла одна ночевать в лесу Альбунеи, и отец мой не усматривал ничего дурного в том, что в нашу регию все чаще стали прибывать претенденты на мою руку. Пусть себе соревнуются друг с другом, говорил он. Пусть Авентин хмуро смотрит на Турна, пусть Турн дразнит и унижает юного Альмо; никогда они не посмеют затеять ссору под крышей царского дворца или, нарушив границы чужих владений, поколебать тот мир, что был установлен правителем Лация. Все понимали, что кто-то один в конце концов докажет, что именно он-то и есть самый лучший жених, и увезет меня в свой дом, а остальным придется с этим смириться. Мой отец очень любил, когда у нас собирались эти молодые воины, – куда больше, чем я. Они привносили в наш дом дух молодечества. Латин с удовольствием устраивал для них роскошные пиры, угощал вином, без конца наполняя их чаши, и с благодарностью принимал их дары: всевозможную дичь, белых козлят и черных поросят. И ему, разумеется, приятно было, когда они восхищались его красавицей-женой, такой пылкой, такой молодой, намного моложе его самого и лишь чуть-чуть старше тех, кто искал руки ее дочери. Мой отец всегда был добрым и радушным хозяином, и его щедрость поистине обезоруживала этих молодых людей, дерзких и наглых, вечно соперничающих друг с другом. И кончалось все тем, что они засиживались за полночь за большим столом, ведя дружескую беседу и весело смеясь. То, что могло бы стать причиной ссор и войн, отец использовал как способ создания еще более крепких дружественных отношений между подчинявшимися ему правителями городов и вождями племен.
Если бы он был моим единственным родителем, я бы, наверное, тоже довольно легко воспринимала бесконечные визиты своих женихов. Даже, может быть, с удовольствием. Некоторые из них действительно были очень неплохими людьми. Зато при виде некоторых невозможно было сдержать смех. Например, Уфенс из Нерсе, житель гор, являлся облаченным в волчьи шкуры, на голове у него красовалась ужасная шапка из волчьего меха, а его румяных щек почти не было видно под густой, черной, курчавой бородой. И он так дико озирался, сердито сверкая глазами, будто никогда прежде в городе не бывал; впрочем, на меня он так сердито никогда не смотрел – на меня он вообще смотреть не мог. Тита и другие служанки постоянно поддразнивали меня, в шутку утверждая, что я вполне могу выйти замуж за этого Молодого Волка, за эту Кустистую Бороду, как они его прозвали. И я, наверное, тоже могла бы посмеяться с ними вместе. Но я вела себя крайне осторожно и вежливо, а со всеми своими женихами держалась очень холодно, куда холоднее, чем того требовал мой статус невесты-девственницы. Все дело в том, что моя мать отнюдь не так легко отнеслась к теме моего замужества, ставя меня порой в весьма сложное, даже двусмысленное положение.
Ей хотелось, чтобы я вышла замуж за ее племянника Турна из Ардеи. И это желание в итоге стало у нее навязчивым. Она открыто предпочитала Турна всем остальным женихам, постоянно ему улыбалась, зато со всеми теми, кто вставал у него на пути, с трудом удерживалась в рамках приличий. Ее чересчур пристрастное отношение к Турну стало серьезной помехой даже для таких богатых женихов, как Авентин; а уж, скажем, для Альмо, сына главного смотрителя царских стад и старшего брата моей любимой Сильвии, было, похоже, и вовсе непреодолимым препятствием. Пытаясь ухаживать за мной и даже посвататься ко мне, Альмо и впрямь нацелился слишком высоко; по сравнению с таким соперником, как царь Турн, у него не было никаких шансов на успех. Однако Альмо оказался не только честолюбив, но еще и влюбился в меня по-настоящему; а я, зная его с детства и любя, почти как родного брата, очень ему сочувствовала, была с ним ласкова и добра, чем невольно дала ему ложную надежду. Зато моя мать ни малейшей жалости к нему не испытывала. Она вообще страшно ревниво относилась к понятию царской чести, а потому обращалась с Альмо, как с обыкновенным пастухом. Мой отец сам никогда бы не допустил по отношению к своему гостю подобной невежливости, но матери он по-прежнему спускал любые прегрешения и нарушения правил приличия, и она, пользуясь этим, вела себя порой хуже некуда. Это была их обычная игра: она могла совершать совершенно безумные поступки, но безумной все же не считалась, поскольку он не желал признавать, что она безумна.
А мне не нужны были эти женихи. Мне не хотелось, чтобы они за мной ухаживали, не хотелось принимать их подарки – дичь, козлят и поросят, – сопровождаемые неловкими комплиментами. Не хотелось молча сидеть за пиршественным столом с видом вечной скромницы и смотреть, как моя мать Амата с презрением отвергает достойных людей и, повернувшись к ним спиной, тут же начинает петь хвалы своему племяннику, красивому синеглазому Турну.
И уж он-то, разумеется, ни разу ее не осадил, о нет! Как раз напротив, он улыбался, что-то любезно нашептывал ей на ушко, то опуская, то приподнимая свои длинные ресницы, он выразительно смотрел ей прямо в глаза и скорее всего видел ее насквозь, понимая, что она хочет того же, что и он. Неужели Амата этого не видела, не понимала? Неужели я, глупая семнадцатилетняя девчонка, все замечала, а она нет? И как мог не замечать этого мой отец, сидевший во главе стола?
Дранк, старый друг и советник отца, был единственным человеком в доме, кто относился к Турну с недоверием, даже почти неприязненно. Больше всего Дранк любил слушать самого себя и обычно исполнял за столом роль тамады, но теперь ему приходилось помалкивать и покорно внимать бесконечным рассказам Турна о его подвигах и победах, о разнообразных сражениях, об охоте и тому подобном, а также терпеть беспечное и совершенно непреднамеренное нарушение Турном всяческих приличий. Я видела, как пристально Дранк следит и за Турном, и за моей матерью. Порой он бросал на моего отца, а то и на меня весьма выразительные взгляды, точно желая сказать: нет, вы видите?! Однако отец продолжал сидеть с непроницаемым выражением лица, а я на Дранка и вовсе старалась не смотреть. Я не хотела иметь с ним ничего общего; мне казалось, будто он знает абсолютно все, что знаю я, но я и представить себе не могла, как он с этими знаниями поступит.
Вынужденная присутствовать на этих пирах, я старалась уйти при первой же возможности. Лучше всего, конечно, было бы вообще не появляться в регии, чтобы полностью избежать встречи с моими женихами. Увы, к Сильвии я теперь могла пойти, только если точно знала, что там не будет бедного пылкого Альмо. Получалось, что единственный выход – это отправиться в Альбунею.
Постоянное раздражение и гнев моей матери подогревались ее подозрениями насчет того, что мы с отцом обладаем неким особым даром, заключающимся в умении говорить с духами. Это умение делало меня в глазах окружающих персоной весьма важной, что Амате было совершенно не по душе. Отчасти я была с ней согласна: особого значения моя персона и впрямь не имела, но дар этот у меня действительно был. И я весьма успешно им пользовалась – как отговоркой, чтобы почаще исчезать из дома. Мне было противно постоянно выставлять себя напоказ, одеваться в белое и торчать на пиру, точно покорное, украшенное цветочными гирляндами жертвенное животное. Мне надоело смотреть на красующихся женихов, на то, как отец угощает их вином, на то, как Турн всячески льстит и угождает моей матери, как он, весело смеясь, беседует с моим отцом, посматривая на меня при этом такими глазами, какими мясник смотрит на корову. Амата пробовала запретить мне ходить в Альбунею, выдвигая массу доводов, которые весьма горячо отстаивала, но отец, как всегда, делал вид, что ее не слышит. Обычно она именно благодаря его равнодушию и добивалась своего, но в данном случае «глухота» отца явно носила иной характер. Он просто старался выиграть время, а когда у Аматы запал начинал спадать, мягко махал рукой и говорил: «Ничего страшного, девочке это не повредит» – или: «Она еще успеет повидаться с Авентином, когда вернется» – и отпускал меня. Я быстренько надевала свою тогу с красной каймой и предупреждала Маруну, что на рассвете мы выходим в путь.