Лавка
Шрифт:
— А я больше ничего не сажаю, — говорит Вильмко, — содишь, содишь, а другие едят, а я и дома-то, почитай, никогда не бываю.
Дорога Вильмко до шахты ведет через три села — приходится трижды споласкивать глотку.
Еще немного — и Ханско Цитковияк тоже становится завсегдатаем лавки; его привел Вильмко, но площадь лавки слишком мала, поставить третий стул некуда. Мать просит дедушку переоборудовать днище бочки с кислой капустой в сиденье со спинкой, и с той поры, если кто приходит за кислой капустой, раздается фраза: «Вы не привстанете на минуточку, господин Цитковияк, чтоб я достала капустки?»
Привстаньте—
Пока не кончился день, коммерческий дух моей матери шумит, и гудит, и нашептывает, и лишь поздним вечером она запирает его в лавке и выпускает на простор свою душу. Она подкармливает синюю птицу своей души, дает ей склевывать буквы, слова и фразы из книг, а потом душа уносит ее на оборотную сторону жизни, и мать слышит там голос, говорящий: не хлебом единым жив человек.
Но на другой день, когда мать поздним утром причесывается и увенчивает свою прическу фальшивой косой, коммерческий дух снова принимается жужжать и гудеть, и она тут же начинает прикидывать, как бы это увеличить потребление пива шахтерами. Ей бы надо, нашептывает дух, подавать шахтерам маринованную сельдь — как закуску, как заедки к пиву.
При изготовлении маринада по дому расходится смешанный запах. Главное место в нем занимает запах уксуса, прочие специи поочередно заявляют о себе тоненьким голоском в ходе варки: то одержит верх запах лука, то перца, то лаврового листа, то кислого молока. Частицы прибывших издалека специй разлетаются в форме ароматов по просторам вселенной, дабы поведать миру, что они сделали небольшой привал в Босдоме, в лавке у Ленхен Матт, урожденной Кулька, и на целое утро запахи выпечки, обычно у нас господствующие, оказываются разогнаны по углам.
Когда серо-синий маринад остыл, его переливают в большую миску, туда же мать кладет вычищенную и вымоченную селедку. Темно-синие спинки маринуемых рыб просвечивают сквозь слой уксусного молока, рыбам придется простоять два-три дня в погребе. Тогда они, можно считать, поспели,и их по пятнадцать штук перекладывают в прямоугольный белый фаянсовый лоток и несут в лавку. Этот лоток я обнаружил в Дёбене, поселке стекольщиков неподалеку. Я рассказал про него матери, и мать в своем селедочном азарте его немедля приобрела. На крышке лотка лежит иссиня-черная фаянсовая селедка.
— А ну, дайте-кось мне селедочку! — говорит Вильмко Коалл, обнаружив маринованную селедку в нашем ассортименте, и, само собой, селедка усиливает его жажду.
Дедушка с цифрами в руках доказывает матери, что она слишком дешево продает маринованную селедку, что в стоимость селедки надо включить время, которое она потратила на ее приготовление, не то она раскурочитна закуску к пиву весь доход, который ей приносит торговля самим пивом. «Коммерсант должон хорошо считать, всего лучшей — в уме».
Мать не принимает дедушкин выговор, в данный момент она исполняет гимн во славу маринованной сельди, и пусть дедушка ее не перебивает. Мать испытывает тихую гордость, когда чужие мужья засиживаются у нее, вместо того чтобы идти по домам к собственным женам. Чисто женский триумф! И поди угадай, что причиной — коммерческий дух или перышко синей птицы — души?
По пятницам бывает получка. Шахтеры вознаграждают себя за труды целой недели, пьют, начинают заигрывать с женщинами, которые пришли за покупками.
— Ах, и Марта-толстушка тут! Глазки-то как блестят, закачаешься!
Женщины любят, когда мужчины поют им хвалу, но хвалу мужчины поют не всегда, они могут и такое ляпнуть:
— А! И Густхен туточки! И с фонарем под глазом, никак твой старик тебя приласкал!
У Густхен и впрямь вышла с мужем небольшая потасовка, что правда, то правда, но брак — дело священное, это раз, и Густхен, между прочим, пришла за покупками, а не давать отчет по домашности — это два.
— Тут никак меня допросить хотят? — спрашивает она с оскорбленным видом у матери.
Мать быстро калькулирует в уме, от кого ей больше прибытку: от покупок, которые делает в лавке Густхен, или от пива, которое выпивают шахтеры, и, придя к выводу, что первенство остается за Густхен, говорит с полным самообладанием:
— Вы уж извините, фрау Шеставича, у господина Наконца нынче день рождения.
Извините— великое слово, городское слово, газетное слово, в переводе на босдомский разговорный оно звучит так: «Уж вы не серчайте, ежели что». Извините— Шеставичиха видит, что ей воздают почести все равно как в день свадьбы. Она готова извинить, она даже говорит:
— Тогда и я вас поздравляю! — Таким путем Карле Наконц приобретает второй день рождения.
А фрау Шеставича покидает магазин. Ветер из распахнутой двери выбрасывает наружу муху; муха совершает облет песчаной деревенской улицы, присаживается на листок ясеня у Заступайтова луга, третьей парой ножек счищает пивные ароматы и запах сельди со своего мохнатого тельца и трезвеет. Малость погодя она отталкивается от ветки и, словно жужжащий нотный знак, снова ныряет в дверь лавки. Ее влечет нездоровая тяга, тяга к гарцскому сыру. Он устремляет навстречу мухе свое зловоние и рассказывает ей, что некогда был творогом и происходит от коровы. Но мухе нет дела до его прошлого, инстинкт размножения — вот что влечет ее к вонючему сыру, ибо будущее потомство мухи сможет отлично пастись на сочном сырном лугу.
На торговлю бутылочным пивом у матери есть разрешение, зато ей никто не разрешал, чтобы шахтеры пили его прямо в лавке из бутылок. У нее нет разрешения на распивочную торговлю, официально именуемого концессией.
— Где хочу, там и пью — без всякой вашей процессии, — говорит Карле Наконц и, взмахнув бутылкой, выпивает ее прямо в лавке.
Тогда Бубнерка жалуется на мать, что у нее шахтеры пьют прямо в лавке. Жалоба поступает к нашему партнеру по картам учителю Румпошу. Румпош отправляется к нам. По дороге он из учителя превращается в окружного голову, выпячивает грудь, вскидывает подбородок, одним словом, превращается. «На вас поступила жалоба», — говорит он и выкатывает глаза из-под бровей. «Жалоба» в ушах моей матери звучит так, словно ей кто-нибудь сказал: «А у вас обнаружены вши». Она начинает дрожать всем телом и пускает в ход свое третье по силе оружие — она разражается слезами и, рыдая, ведет начальство в гостиную. Чтобы никто не знал, что на нас подали жалобу, даже Ханка — и та нет.