Лавра
Шрифт:
На площадке никого не было. Приблизившись бесшумно, я раскрыла щиток. «Свечку, свечку зажечь», – из-за двери, голосом отца Глеба. Я усмехнулась: здесь, в этой квартире, мрак и свет зависели от меня. Тихим щемящим воем отдалось в ближних проводах. Мертвое колесико взялось с места.
Они стояли в прихожей, счастливо улыбаясь: у каждого по зажженной свече. Не задувая, объясняли наперебой: отрубился, собрались звонить в аварийку, слава богу, только что дали – за минуту до тебя. «Эта, как ее, приходила. Сидела часа два, не выгонишь», – муж махнул рукой за стену. «Еще раз придет, сама на нее донесу – не дожидаясь соседей», – я пригрозила, отходя.
Бездомный ужас отпускал. Я обошла комнаты, оглядываясь: мой дом был тихим и светлым.
Они сидели за кухонным столом и, посмеиваясь, обсуждали соседку, сбежавшую, едва отключили свет. Это обстоятельство их особенно веселило. «Представь, болтала, как сорока, трижды сходила в ванную», – муж загибал пальцы. «Рассказала все, – отец Глеб подхватывал, – что было, что будет, чем сердце успокоится, говорит, боюсь темноты – живая девка», – он причмокнул восхищенно.
Я ушла к себе и встала у окна. «Роза и крест, роза и крест… – я повторяла про себя, думая о Мите. – Бедная баба, живая девка, – голос дрожал на оконном стекле. – Бертран, Бертран, рыцарь-несчастье… Изора, супруга ваша, несколько помутилась рассудком… Ее болезнь называется меланхолией. Там, где избыток меланхолии, тело и разум затрагивает порча… А вы знаете, что романы сочиняют враги святой церкви?..»
Чувствуя лбом холодноватую поверхность стекла, я думала о себе, как о черной розе, которую Митя, сорвав с куста, прикалывал к своему пиджаку. Не рыцарь – жалкий рыбак из чужой и дикой Бретани, сложивший непонятную песню, от которой сжимается моя грудь. Лепестки сохли и ежились. Я думала о том, что устала быть сорванной розой: песни – пустые выдумки, суррогат непрожитой жизни. Настоящая, она бездарна и отвратительна, как ремесло чертовой соседки: чья тут вина, если девке не достает смелости назвать его правильным словом?..
Мрак, окружавший меня, стал безмолвным и беспросветным, как будто чья-то рука, коротко повернув рубильник, выбила нас из бессонного круга. Время замерло, как мерное колесо, отрезанное от электрического проводка. В помертвевшем окошке счетчика стояли вечные цифры: 1978. Я думала: так и должно, когда останавливается время. На этот мрак еще не отлито свечи.
Крупяные зерна
Я проснулась с чугунной головой. Сознание всплывало из мрака, я собирала обрывки. Вчерашнее, нанизываясь на холодный стержень, терзало скудеющую память. «Лучше бы мне не просыпаться…»
Одна в пустой квартире я обдумывала дневные дела. Обычные не годились. Скользящим взглядом я повела по клетчатым занавесям – стирать. Торопясь, взобралась на стул и принялась срывать с крюков накинутые петли. Собрав, кинула комком на пол. Разоблаченное окно гляделось сиротски.
Бродя по комнатам, я раздергивала шторы. Свет врывался сквозь оконные переплеты, пронизывал пространство – до стен. Распахнув платяной шкаф, я встала напротив: вещи, привыкшие жить в клетке, не шелохнулись. Хватая охапками, я швыряла их на пол. По старым тряпкам, погружаясь по щиколотки, я бродила по комнате: моя комната стала подтаявшей лужей, размытой в крошево. Запуская пальцы, я цепляла что ни попадя: старые брюки, осужденные суровой школьной директрисой, широкую черную юбку с запахом, похожую на обрезанный до колен подрясник, драную шерстяную кофту, которую вязала, собираясь замуж. Встряхнув, я раскладывала на кучки: выбросить или стирать. Первая росла на глазах. Обхватив, я вышвырнула в прихожую и, торопливо накинув пальто, распахнула входную дверь.
Груда, наброшенная на край помойного бака, выглядела внушительно. Я шла обратно, и странное чувство беспокоило меня. Стараясь не дать ему волю, я жалела о своих вещах, словно они, вынесенные из дома, были домашними животными: вымещая боль, я выставила их на мороз. Если бы не вчерашнее, лежать бы им в тепле и покое… Тряпки ежились, согревая друг друга.
Жалея, я смотрела на них из окна.
Замерев у голого окна, я смотрела на женщину. В моей одежде, пришедшейся впору, она была похожа на меня, ту, которую я оставила в прошлом: вещи – обрывки моей выдуманной жизни. Уходя, я оставила их по себе. Словно отлетевшая душа, неразличимая с земли, я смотрела на женщину, принявшую мой облик, напялив на себя мою ветошь. Одетая в мое прошлое, она уходила со двора. Двое спутников, отстав на полшага, шли за нею следом. Дойдя до угла, она обернулась. Я подумала: хочет запомнить место.
Я работала истово. Скатанные ковры лежали неподъемными бревнами; комки штор, сорванных со всех окон, мокли в ванной. Скрючившись в три погибели, я домывала пол. Вещи, брошенные на открытых поверхностях, придавали комнатам новый вид, словно я, отмывавшая грязь, только что въехала в чужую старую квартиру, доставшуюся мне по наследству от прежних жильцов. Они не были моими родственниками. К их прошлому я была безучастна. Его выдавали захватанные стенные выключатели, ссохшиеся тряпки, брезгливо извлекаемые из-под ванны, книги и забытые фотографии.
Вечером позвонил муж, предупредил, что заночует в Академии: поздняя вечерняя служба, завтра – к ранней. Я сказала: делаю большую уборку, разворошила весь дом. Он понял по-своему: убираюсь к Пасхе.
Я закончила затемно и, вдыхая запах свежего пола, прошлась по комнатам. В голых окнах стояла мебель. Желтые пятна отраженных светильников гляделись из заоконной глубины. Я села в кресло и сложила руки. Пальцы подрагивали едва заметно, словно остатки жизни уходили из них с дрожью, похожей на последний вдох. «Ну вот, – я выдохнула, – теперь пожалуйста, теперь я готова».
Утопая в глубоком кресле, я думала о смерти, радуясь, говорила себе: сама, не дожидаясь ее уборки, я успела прибрать за собой. В чистоте, окружавшей меня, приближалась радость. Радость, ожидающая меня после смерти, подступала тихими стопами, обволакивала голову. Еще немного, и больше никогда я не вспомню о времени, от которого отложилась.
Тихий звук сочился откуда-то сверху, дрожал в зеркалах. Собираясь на него, спускались обрывки слов, белые и парящие, как стайка подманенных голубей. Я повторяла их вслух: пробовала на вкус, как на голос. Кресло, в котором я тонула, становилось податливым – принимало форму моего тела, и, упираясь в подлокотники, я бормотала слова, торопя приближение радости, над которой не склоняются убеленные ненавистью глаза. Радость, приходящая со смертью, начиналась со слов…
В дверь звонили долго и настойчиво, словно те, кто стоял за дверью, чувствовали себя в своем праве. Резкий, отличный от дневного, таящий в себе опасность… Я обернулась к раздернутому окну. Взгляд увязал в кромешной тьме. Из тьмы проступали знакомые контуры: комната, в которой меня застигли, двоилась за оконным стеклом, подступала вплотную из темного зазеркалья, смотрелась сама в себя – окно в окно.
Звонили грубо. Оторвавшись от тьмы, я поднялась и двинулась к двери, ступая неслышно. Дойдя, приникла ухом: на площадке стояла тишина.