Лавровы
Шрифт:
Здесь все было так знакомо Николаю Жукову, что он знал даже, какие и где тут бывают осенью лужи. Речка извивалась здесь, стремительная и опасная. Перерезав железную дорогу, она мчалась меж рыбачьих хат, сквозь дубовую рощу, меж болотистых берегов к лохматому морю, которое никогда не бывало синим. В водоворотах этой речки гибло немало детей. Древние, петровских времен, рвы окружали рощу. По берегу речки Николай Жуков прошел к маленьким домикам, стоявшим в стороне от изрытого шоссе. Двести лет подряд завод глотал поколения людей, населявших этот кусок
Николай постоял перед одной из таких дачек. Огонек уже зажегся в ней. Глядя на такие огоньки, мать Николая говаривала отцу:
— Ужели не будет нам хоть под старость покоя?
Она нашла покой, не дожив до старости. Надорвавшись на работе в депо, она умерла, и ее похоронили на высоком берегу, у самого края кладбища. Отец шел впереди, прихватив гроб за ручку, и слезы текли по его усам и бороде. Это был крупный, сильный мужчина, любивший читать толстые книги, с виду ученый, а не машинист. Ни до, ни после этого дня Николай никогда не видел его плачущим.
Николай вспомнил мать, всегда тихую, кроткую, веселую, с молодыми ямочками на щеках, представил себе отца в тюремной камере, должно быть шагающего из угла в угол по своей старой привычке, и отвернулся от уютных огоньков в дачных окнах.
Вечером он пошел к станции. В осеннем сумраке хлестал дождь, ветер налетал и шумел в оголенных кустах и деревьях, а вдали ревело море. Тревожно запела сирена.
Это был очень скверный, навсегда запомнившийся вечер. Тускло светилось окошко ветхой станционной постройки. Над мокрым перроном двигался желтый фонарь в руке дежурного. Николай опустился на лавку в ожидании поезда и замер в неподвижности.
Какая-то старушонка уместилась рядышком, уложив на колени кошелку, прикрытую черной тряпкой.
Она обняла кошелку обеими руками и охотно заговорила:
— Федосей наш, с лабазу, принес новостей со всех волостей. Воюем, говорит, а вы живете — мимо уха не пролетит и муха. Завязался один мужчина среди дамов и гордится... — Она подождала ответа и, не дождавшись, хлопотливо вздохнула и продолжала: — Все не слава богу. Внучок мой, родной внучки моей муж, в матросы далеко послан. Погода у него, пишет, — прелести! А Настасья прочтет — и плачет, и плачет!
Николай и на это не откликнулся. Он молчал так, словно и не слышал ее.
Старушонка скосила на него глаза, как птица, и проворчала:
— Ишь, ягнячья мать, гордится, в такую погоду да в дырьях! Барин на вате!
Николай не отозвался.
Старушка обиделась. Она отодвинулась от него и чопорно сжала губы, прекращая беседу.
Из шума осенней бури вдруг возник гудок паровоза, и зеленые вагоны, светясь залитыми дождем окнами, позвякивая и поскрипывая, набежали к пустынному перрону, прогремели буферами
С вокзала Николай направился в полумрак голодных и нищих улочек и переулков, кольцом охватывавших царскую столицу.
Он устал. Лицо его было покрыто брызгами дождя. Мельчайшие капли затекали за ворот. Зябко передернув плечами, он глубже засунул руки в карманы пальто.
Николай вошел в ворота трехэтажного неказистого дома, взобрался по темной лестнице на верхний этаж и дернул ручку старинного, с колокольцем, звонка. За дверью послышались шаги и сразу затихли. Видимо, кто-то прислушивался.
— Это я, — глухо сказал Николай, — Жуков.
Через минуту он уже сидел в теплой комнате, ссутулившись и зажав меж колен сложенные вместе широкие, короткопалые руки. Ему не хотелось ни говорить, ни двигаться. Спокойный, ласковый голос позвал его:
— Попейте чайку, вы озябли.
Вздрогнув, Николай поднял голову. Он только сейчас сообразил, что мокрый, грязный ввалился к людям, которым и самим жилось не сладко. Молодая женщина в простеньком ситцевом платье стояла перед ним, и Николаю стало стыдно, когда он прочел жалость в ее карих глазах. Он поднялся со стула:
— Простите, Елизавета Сергеевна...
— Садитесь, согрейтесь чайком, — сказала женщина.
Ее спокойный, ласковый голос придавал ему силу и бодрость. Еще не согревшимися пальцами он взял стакан и с удовольствием почувствовал его тепло.
— Завтра мне в армию, — сказал он. — А где Фома?
Тень прошла по лицу молодой женщины. Она ответила сдержанно:
— Ему здесь нельзя быть. И я тоже уйду отсюда.
— Понятно.
Николай отпил из стакана.
— По заводам — городовые. Красота как войну начинаем. Снаружи враг лезет, а драться с ним велит тоже враг. Но мы, Елизавета Сергеевна, свою Россию знаем.
Женщина ответила доверчиво, с некоторой даже наивностью:
— Конечно, знаем, Николай Дмитриевич.
Николай разрезал булку и накрыл ее большими кусками колбасы. Его короткопалые широкие руки двигались уже плавно и уверенно. Ему, как всегда, было очень легко с этой молодой женщиной, женой Фомы Клешнева, человека, крепко связанного с железнодорожными мастерскими, в которых работал Николай и откуда сейчас был направлен в армию. Клешнева уважал и отец Николая, хотя был старше его лет на пятнадцать.
Мать Николая умерла, отца увели в тюрьму, но странно — Николай не чувствовал себя одиноким. Он не был одинок здесь, в неказистых домишках рабочего Питера. Дождь, который по-прежнему хлестал в окна, уже не казался ему таким унылым.
Таков был последний вечер Николая Жукова перед уходом его в армию. Наутро он был уже в казармах. Через месяц-полтора после прибытия на фронт Николай ясно понял, что находится между двух огней. Смертью грозили ему и немцы и его непосредственные начальники.