Лавровы
Шрифт:
Юрий никогда не бывал у Жилкиных. Братья редко ходили куда-нибудь вместе. Один только раз Юрий уговорил Бориса пойти на вечер в цирк Чинизелли. Юрий надел полную военную обмундировку и нацепил на грудь георгиевскую медаль. Уже на улице он спросил брата:
— А ты надел крест?
— Нет, — отвечал Борис. — А что?
— Досадно. И в штатском ты. Не понимаю.
— Я же солдат, а не офицер, — сказал Борис. — Это слишком хлопотно. Пришлось бы все время отдавать честь и спрашивать разрешения.
Цирк был битком набит людьми. Было много военных, но все же на одного военного приходилось по крайней мере десять штатских. На георгиевскую медаль
Началось с гимнов. Гимнов было много. Слушать их следовало стоя и после каждого гимна кричать «ура». «Боже, царя храни» заставили повторять пять раз. Юрий, которого военная одежда обязывала к особенному рвению, старательно кричал «ура», причем у него неожиданно обнаружился сильный бас. Когда гимны кончились, Юрий сказал Борису:
— А хорошо... Как-то электризует.
Чем дальше, тем больше гудела толпа. А к концу вечера все покинули свои места и сбились к арене. Уже у выхода штатские начали качать военных. Когда Борис с Юрием проходили вестибюль, вокруг них сгрудилась кучка людей. И Юрий, поднятый многими руками, взлетел на воздух под крики «ура». Бориса оттеснили в сторону. Да он и сам кулаками пробивал себе дорогу к выходу. Какой-то человек в барашковой шапке и шубе с барашковым воротником оглянулся на него. Борис продолжал нарушать общее восторженное настроение, злобно протискиваясь на улицу. Человек в барашке сказал:
— За Германию, что ли?
И двинулся за Борисом. Но Борис уже выскочил на площадь и быстро пошел к Симеоновскому мосту. Только за Фонтанкой, на Литейном проспекте, он замедлил шаг.
Петроград уже спал, когда он повернул домой. Справа за железной решеткой раскинулся огромный четырехугольник Летнего сада, слева белела оледеневшая Мойка. Борис перешел по плоскому мосту Лебяжью канавку, пересек трамвайный путь, и снег Марсова поля заскрипел под его ногами. Он шагал, подняв воротник и сунув руки в карманы пальто. Вот уже далеко позади осталась Лебяжья аллея. Впереди — тоже еще далеко — не столько были видны, сколько угадывались в темноте кирпичные здания Удельного ведомства. Справа, за темной ширью огромного снежного поля, распростертого в самом центре столицы, расплывались в ночном морозном воздухе желтые пятна: это фонари Троицкого моста освещали путь через Неву. В безлунном небе было так же темно, как на земле. Редкие звезды не скрашивали темноты.
Впереди появилась фигура человека. Человек медленно подвигался навстречу Борису. Он оказался офицером. Офицер пошатывался и даже напевал что-то, но, завидев Бориса, собрал все силы для того, чтобы пройти мимо него твердой походкой. И он прошел бодро, строго поглядев на штатского, уступившего ему дорогу. Ему показалось даже, что штатский обнаруживает перед ним особую почтительность, и он вежливо козырнул ему в ответ. Борис следил за его удаляющейся фигурой до тех пор, пока ее не поглотил ночной мрак. И вот он снова один среди снежного, в центре столицы, поля. Он ускорил шаги, и вскоре дома Царицынской улицы заслонили от него простор Невы. Человек в бобровой шубе шел по направлению к Павловским казармам. Навстречу ему вырвался веселый автомобиль, пустив далеко вперед два ослепляющих луча. Низенькая женщина, переходившая Конюшенную площадь, заметалась, схваченная неожиданным светом. И Борис забыл обо всем: он любил сейчас Петербург, родной город, в котором он родился и вырос. Эта любовь на миг вытеснила все остальные чувства.
Юрий отворил брату дверь: он ждал Бориса.
— Куда
И он стал рассказывать о том, как его качали. Рассказывал он иронически, но видно было, что он все же очень доволен. Борис должен был признаться себе в том, что у него все-таки было бы значительно лучшее настроение, если бы качали его, а не Юрия.
Бориса вновь охватило то чувство, которое заставило его бежать на фронт, — чувство невозможности жить дома, где все хотят только одного: спокойствия и согласия с тем, что происходит вокруг. Следующий день он почти целиком провел у Жилкиных. Он напрасно звал туда брата: Юрий морщился и мотал головой — у Жилкиных ему было скучно.
VIII
Однажды утром Надя позвонила Борису по телефону:
— На обед сегодня к нам приходи. Англичанин будет. Очень интересно. Писатель и военный корреспондент. И по-русски понимает. У нас на обед бульон, кура и воздушный пирог. Приходи обязательно.
Борис отправился к Жилкиным.
Англичанин явился к обеду в смокинге и в такой ослепительной манишке, что всем стало неловко. Жилкин, поздоровавшись с необыкновенным гостем, пошел в спальню и нацепил круглые белые манжеты.
Тему разговора определил после супа сам этнограф. Волнуясь, он начал доказывать неизвестно кому — может быть, самому себе, — что во время войны приходится думать прежде всего о войне.
Григории сразу же стал спорить. Он считал, что в Германии произойдет революция и надо быть готовыми к тому, чтобы присоединиться к ней. Русские рабочие в союзе с немецкими победят.
Жилкин улыбался так, как улыбается добрый, все знающий человек, вполне уверенный в том, что поспешность и неосторожность ни к чему, кроме гибели, привести не могут.
Один из гостей, известный всем под именем Фомы Клешнева, сдержанно вступил в разговор:
— Расчет на инициативу германских рабочих неверен. Мы сами строим свою судьбу.
— Вот видишь, — обрадовался этнограф, — товарищ Клешнев вполне согласен со мной.
Он бы не спорил с сыном, если бы не англичанин. Англичанин смущал его. Он молча ел, аккуратно работая ножом и вилкой. Когда была подана кура, никто не решился есть ее, как обычно, руками.
Клешнев возразил Жилкину:
— Я с вами не согласен. Но я против романтических иллюзий.
Этнограф покраснел, поправил галстук и заговорил, подняв слегка — как бы в недоумении — широкие мягкие плечи и помахивая левой рукой не в такт своим словам (при этом манжета сползла у него к пальцам):
— Я, конечно, не стану петь: «Боже, царя храни». Я не люблю правоверных националистов, которые...
И он замолк, мигая добродушными глазами в полном недоумении: англичанин вдруг встал, отложив нож и вилку и вытянувшись, как на параде. Неожиданно для всех, но не для самого себя (это был обдуманный поступок), он хриплым, нестерпимым голосом запел английский гимн. Высокий, прямой, с неподвижным, не меняющим выражения лицом, он пел громко и фальшиво, словно желая своим пением заставить всех уважать английского короля. Он не замолк до тех пор, пока не допел гимна до конца. Он был совершенно спокоен и совершенно непреклонен. Потом он сел, взял вилку и ножик и принялся за куру с таким хладнокровием, как будто ничего не случилось.