Лавровы
Шрифт:
— Молодец! Понимаешь винтовку.
— Еще бы не понимать, господин взводный, — отвечал Борис, собирая затвор. — Чуть ли не год на фронте бился.
— Отчего не офицер? — осведомился взводный.
Борис на миг сам удивился: отчего он, действительно, до сих пор остался в солдатах? Он пожал плечами:
— На фронте очередь не подошла. Потом болезни, отпуск...
Он не сказал, что семь месяцев прослужил писарем: ему вдруг стало стыдно.
— Вижу, что парень ты боевой, — сказал взводный. — Экзамен при учебной команде сдашь,
— Может быть, заявление подать ротному, чтобы…
Борис не знал, что ему просить у ротного, и замолк.
Взводный махнул рукой.
— Заявление! Сам знаешь — заявление в канцелярию пойдет к писарю. Наш-то — парень свой. А поди сунься в батальонную. Сам знаешь, писаря — сволочь народ. Хорошо, если за зелененькую сделают, а то бывают такие, что и совсем не берут. Те еще хуже. Дела все равно от них не жди — разве они солдатскую службу понимают? Нет, писаря солдатским горем не прошибешь!
Он долго ругал писарей, а Борис радовался, что не сказал ему о том, что и сам был писарем, да еще таким, который взяток не брал, а все делал точно по уставу,
Ротного командира Борис увидел только через два дня на ученье. Он появился на полчаса, постоял в сторонке и ушел. Это был длинный, сутуловатый подпоручик. Под носом у него распущены были длиннейшие усы, которые придавали его лицу вечно удивленное выражение. Он шагал совсем не как полуротный, а вялой, лишенной упругости походкой. Он, как и прапорщик, был офицером военного времени, но военной службы не любил. Весь его внешний вид красноречиво говорил о том, что золотые погоны с одной полоской и двумя звездочками попали на его плечи совершенно случайно.
Зная это, он иногда пытался поднять свой офицерский престиж криком и бранью. Но это, заставляя солдат относиться к нему враждебно, не развлекало его. Брань его всегда была беспричинна, не то что у полуротного прапорщика. Глаз полуротного зацеплял малейшую неправильность в одежде, в движениях, в голосе солдата, и каждый всегда знал, за что ругает его этот квадратный человек с широким и плоским лицом.
В субботу Борис еще с утра попросил у взводного увольнительную записку до понедельника. Тот обещал.
На вечернее ученье неожиданно явился ротный командир в сопровождении фельдфебеля. Солдаты поняли, что это неспроста.
В четыре часа ротный сказал что-то вытянувшемуся перед ним фельдфебелю, и фельдфебель стал перед строем. Он вобрал воздух в легкие и, стараясь придать голосу необходимую грубость, крикнул:
— Смирно!
Он был смешон в роли командира: стол и кровать в канцелярии гораздо больше подходили ему. Он и сам это понимал, потому что, как только ротный скрылся за углом, передал команду взводному — младшему унтер-офицеру Козловскому.
Высокий, тонкий Козловский кричал слова команды визгливым голосом, наполнявшим всю улицу. Он повел роту в Преображенские казармы на инспекторский смотр. Он понимал, что солдаты были недовольны
— Бегом маррш!
Bсe расстояние до Преображенских казарм солдатам пришлось пробежать.
Рота выстроилась на обширном дворе. Было двенадцать градусов мороза. От солдат, как от табуна загнанных лошадей, шел морозный пар. Они переминались с ноги на ногу, терли руками уши, подбородки, щеки. Долгое ожидание на морозе доводило их до остервенения. Проходя по рядам и видя, что солдаты мучаются. Козловский радовался. Он говорил, кривя рот:
— Холодно? А если б еще стреляли по вас, то это как назвать? Кровь на морозе во как мерзнет!
Рота ждала полтора часа. Наконец к ней вышел командир батальона, полковник Херинг. Это был небольшой, толстый человечек, слегка подпрыгивавший на ходу от желания стать выше ростом. Солдаты знали о нем только то, что он женат и что его сын обучается в кадетском корпусе. За ним шел незнакомый полковник, ради которого, как оказалось, и была вызвана рота. Солдаты так и не дознались его фамилии. Было сказано только, что этот полковник командирован штабом для инспекторского смотра и опроса претензий.
Поздоровавшись с саперами, полковник Херинг уступил место незнакомому офицеру. Тот закричал неистово:
— Унтер-офицеры, ко мне! Бегом!
Саперы, отданные во власть новому и неизвестному еще человеку, трепетали. До сих пор им приходилось повиноваться своим привычным крикунам, чьи повадки были уже детально изучены, и всякий солдат знал максимум наказания, которое может постичь его при той или иной оплошности. А это был совсем новый человек, да еще с таким голосом, что черт его знает, на что он способен. Рота была испугана.
Штабной полковник оставил унтеров в стороне и быстро пошел по рядам, не останавливаясь ни на секунду и почти без передышки повторяя:
— Никаких жалоб нет? Никаких жалоб нет? Никаких жалоб нет? — Дойдя до середины строя, он отошел на несколько шагов назад и крикнул: — Го-ло-вы на на-чаль-ни-ка! Смотреть на меня!
И снова пошел по рядам. А двести голов поворачивались сообразно его движениям, и четыреста глаз испуганно ели начальство. Никаких жалоб ни у кого, конечно, не оказалось. Саперы мечтали только об одном: благополучно пройти сквозь это испытание. Тут было не до жалоб.
Затем солдаты по очереди должны были пройти, печатая шаг, мимо полковника, стать во фронт и, если полковник не остановит и не заставит повторять, бежать к воротам, где выстраивалась рота. Полковник заметил георгиевский крест на груди Бориса. Когда тот, вытянувшись, ожидал команды «вольно» или «отставить», полковник спросил его:
— Был в боях?
— Так точно, ваше высокоблагородие!
Полковник махнул рукой, и Борис побежал к воротам. Смотр кончился. Рота вышла на улицу. Взводный, идя рядом с Борисом, говорил: