Лазоревая степь (рассказы)
Шрифт:
— Я больше жить у вас не буду. Заплатите за два месяца.
— Ка-а-ак?.. — Захар Денисович подпрыгнул на поларшина и исступленно затрясся.
— Уходить задумал? Сманили?.. Ах ты, стервец! Ублюдок, мать твою… Да ты знаешь, я тебя в тюрьму упеку за такое дело?!.. В рабочее время бросать? А?.. На каторгу пойдешь за такие отважности! Иди! С богом! Но денег я и гроша не дам!.. И лохуны твои не дам забрать!..
Захар Денисович подавился ругательством, закашлялся и, выпучив рачьи глаза, долго гладил и мял руками подрагивающий
— За мои к тебе отношения такую благодарность получаю… Забыл, што я твой благодетель, нужду твою прикрыл?.. Заместо отца родного тебе, поганцу, был, и вот…
Захар Денисович прижмурившись глядел на Федора. В первую минуту, как только Федор заявил об уходе, он сразу понял и учел, что это нанесет его хозяйству здоровенный убыток: во-первых, он потеряет работника, который работает на него, как бык, за кусок хлеба и только; во-вторых, если бы ему пришлось лишиться Федора, то надо было или нанимать за большие деньги другого, обувать, одевать его, да чего доброго еще (если попадется знающий, тертый в этих делах колач), то и заключить письменный договор с сотней обязательств; а если не нанимать, то самому браться за работу, впрячься в проклятое ярмо, в то время, как гораздо приятнее спать на солнышке и, ничего не делая, нагуливать жирок.
Сначала Захар Денисович попробовал взять Федора на испуг и, видя, что это принесло известные результаты, решил ударить по совести.
— И не стыдно тебе, и не совестно в глаза мне глядеть? Я тебя кормил-поил, а ты… Эх, Федор, Федор, так по хрестьянски не делают. Да ты, чево доброго, не комсамалист ли? Это они, христопродавцы, смутьяны, мать их распротак, могут так исделать!..
Захар Денисович укоризненно покачал головой, искоса наблюдая за Федором.
Федор стоял опустив голову, переминая в руках картуз. Он понимал только одно, что все планы его, обдуманные ночью о том, как скорее заработать денег на лошадь, пошли прахом. Что-то непоправимо-тяжелое навалилось на него, и из-под этой беды ему уж не вырваться.
Молча повернулся и пошел на гумно. Там уж пожаром полыхала работа: возили с дальних прикладков хлеб, пыхтела машина, орал Фрол-зубарь, пихая в ненасытную пасть молотилки вороха пахнущего крупнозернистого хлеба, визжали бабы, подгребая солому, и оранжевым колыхающимся столбом вилась золотистая пыль.
В этот день Федор ходил как во сне. Все валилось у него из рук.
— Эй, ты, раззявин пасынок, куда правишь? Куда правишь, куда правишь, мать твою! — орал, хмуря брови, хозяин.
Федор, встрепенувшись, дергал быков за налыгач и невидящими глазами глядел на ворох мякины, который зацепил он задними колесами арбы.
Обедали наскорях тут же на гумне, и снова сначала будто нехотя, потом все веселей, все забористей начинала постукивать машина, суетливей расхаживал около лоснящийся от минерального масла машинист, чаще кормил зубарь ненаедную молотилку беремками хлеба, и ошалевшие рабочие, чихая от едкой пыли, сменившись, жадно по-собачьи хлебали из ведер воду и падали где-нибудь под прикладком передохнуть. Уже перед вечером Федора позвали во двор.
— Там тебя какая-то побируха спрашивает, у ворот дожидается! — крикнула на бегу хозяйка. Размазывая рукавом грязь на взмокшем от пота лице, Федор выбежал за ворота. Около забора стояла мать.
Дрогнуло и в горячий комочек сжалось у Федора от жалости сердце: за два месяца постарела мать лет на десять. Из-под рваного желтого платка выбились седеющие волосы, углы губ страдальчески изогнулись вниз, глаза слезились и беспокойно и жалко бегали: через плечо у нее висела тощая излатанная сума, длинный изгрызанный собаками костыль держала она, пряча за спину.
Шагнула к Федору и припала к плечу… Короткое, сухое, похожее на приступ кашля, рыдание.
— Вот как пришлось… свидеться… сынок.
Костыль мешался ей в руках, положила на землю и вытерла глаза рукавом. Хотела улыбнуться, показывая Федору глазами на суму, но вместо улыбки безобразно искривились губы, и частые слезы, задерживаясь в ложбинках морщин, покатились на грязные концы платка.
Стыд, жалость, любовь к матери, спутавшись в клубок, мешали Федору говорить, он судорожно раскрывал рот и поводил плечами.
— Работаешь? — спросила мать, прерывая тягостное молчание.
— Работаю… — выдавил из себя Федор.
— Хозяин-то как? Добрый?
— Пойдем в хату. Вечером поговорим.
— Как же я такая-то?.. — испуганно засуетилась мать.
— Пойдем, какая есть.
Хозяйка встретила их у крыльца.
— Куда ты ее ведешь? Нечево давать, милая! Иди с богом.
— Это моя мать… — глухо сказал Федор.
Хозяйка, нагло усмехаясь, оглядела ежившуюся женщину с ног до головы и молча пошла в дом.
— Марья Федоровна, покормите мамашу. С дороги пристала… — заискивающе попросил Федор.
Хозяйка высунула в дверь рассерженное лицо:
— Двадцать обедов, што ль, собирать?.. Небось, не помрет и до вечера! С рабочими и повечеряет!
Резко хлопнула дверь, в открытое окно доносился негодующий голос:
— Навязались на мою шею чорты… Старцев понавел полон двор. Штоб ты выздох, проклятый! Взяли дармоеда на свой грех!..
— Пойдем ко мне, под сарай, — богровея прошептал Федор.
Смерклось. Тишиной сковалось гумно. Рабочие пришли вечерять в дом. В кухне накрыли три стола. За одним сидел хозяин с женой, машинист, кое-кто из рабочих и в самом конце стола Федор с матерью.
Захар Денисович вяло хлебал жидкую кашу и, поглядывая кругом, морщился: больно уж много с‘едают рабочие, — что ни день, то пуд печеного хлеба, жрут будто на поминках.
Машинист угрюмо молчал, ему нездоровилось. Фрол-зубарь смачно жевал, двигая ушами, и болтал без умолку: