Лазоревый петух моего детства (сборник)
Шрифт:
Закрывая глаза и придавливая их веками, она видела своего Петра, каким знала раньше, — жаркой и неуемной силы мужем. Глядя на них, деревенские мужики завистливо и бесстыдно жалели ее: мол, как она, такая лозина, выдерживает его силу. И щурились, как коты: мол, на то и лозина — гнется, а не ломается. Зависть та относилась к нему, к ней относилось лишь изумление да хохоток.
В деревне Малявино, где она проживала в девичестве, были качели, как во всех деревнях в этой местности. Тяжелые, на крепких сосновых столбах, со скрипучим бревном наверху, из крепких широких тесин рама-раскачка.
Она потеряла сознание, но, когда бык на нее дохнул, когда обожгло ее бычье дыхание, она открыла глаза — рога вразлет и громкие злые ноздри с кольцом. Бык ее катнул, чтобы на второй раз ударить. Но не ударил. Набежавший откуда-то парень схватил его за кольцо — бык взревел, взвинтил пыль ноздрями и пошел, дуя в землю и не оглядываясь.
Парень был из другой деревни, назывался Петром. Он взял ее на руки бережно и понес. И так нес ее до самой войны…
Сейчас она как бы глядела в те ласковые Петровы глаза, покачивалась на его сильных руках, словно потолок расступился и пропустил ее в прошлое. И сердце ее ликовало так же, как и в тот раз. Но, полежав в темноте, она очнулась, и пришли наконец мысли о сегодняшнем, как галочья стая: все кричат и каждая громче другой.
«И чего ты, дура? Радуйся, дура, муж живой. Ну, бежит…»
«Почему бежит? По какому праву? А мы как же? Пашка? Мы-то как будем одни?»
«Так и будем. Война — все воюют. Всем плохо. Небось не по радости бежит. Побежишь: против танка и твой муж — козявочка».
Мысли мучили ее до рассвета, их галочий крик нестерпимый постепенно переходил в ровный унылый голос, смирный и убедительный: «Ничего не поделаешь. Тебе жить надо — сына растить. А ему воевать надо».
Она попыталась представить, как он вернется вскорости обратно с победой, и с другими солдатами, но картина эта проявилась бледно и расплывчато, и не поймешь, что к чему, словно скрытая ливнем.
Когда за окном, за лесом, заиграла заря на едва слышных розовых нотах, она приподнялась на локте и долго смотрела ему в лицо. Потом поднесла к его лицу руки свои, как бы желая смыть их теплом и нежностью комковатый испуг и неверие с его бровей, со щек, с дрожащих ресниц и со лба.
Он вскочил от прикосновения, ударился головой в потолок и, выхватив наган из-под подушки, навел его жене в грудь.
— Что ты, Петя, — сказала она, — дома ты.
Он высунулся из-за трубы, огляделся, узнал свою избу при свете утра и засмеялся беззвучно.
Он увидел праздничную рубашку, тонкую, с кружевами, и в низком вырезе грудь жены и прильнул к ней…
Одевалась она медленно, с выбором, туго подпоясывалась, с наивной мыслью, что подпояски, да тугие шнурки, да суровый лен уберегут ее от чужого желания.
Собрав на стол, она его позвала:
— Петя, вставай. Иди завтракай.
— Рано, — сказал он, не понимая, зачем она поднялась в такую зарю: коровы нет, а и была бы — доить ее все же рано, а если и в пору, то зачем же его тормошить, и сама управится.
— Позже поздно будет, — сказала жена. — Тебе идти нужно.
«Куда идти? — подумал он. — Зачем мне идти?» Но все же слез, сел за стол босой и не сполоснув рук.
Жена поставила перед ним щи, вытащила из-под кровати сбереженную водку — в бутылке на треть.
Он выпил, и, пока хлебал щи, все в полусне и все с той же жадностью, жена собрала ему хлеб в котомку, достала из комода чистые портянки.
— Ты чего? — спросил он. — Ты куда меня собираешь? — По спине у него просквозил холодок.
— В дорогу, — сказала она. — В путь. Тебе же идти нужно. Выйдешь, пока люди печей не затопили. — Подумала: «Сейчас мало кто топит — скотины нет, и заботы нет», — и заплакала. — Немцы могут зайти всякий час, — добавила она, всхлипывая. — Они и днем заходят и ночью. — И как бы отпираясь или, вернее сказать, оправдываясь, добавила: — Попить заходят или дорогу спросят.
— Куда идти? — сказал он, уже окончательно просыпаясь. — Я пришел.
Она посмотрела на него, и пальцы ее, торопливые и тревожные, вяло замерли на котомке.
— Я к тебе шел, — сказал он, улыбнувшись широкой прекрасной улыбкой. — Клавдия, я к тебе шел. Вот пришел.
И снова его слова не смогли пробиться в ее сознание, они бились, как бьются толстые синие мухи в стекло. Медленно-медленно, неровными трещинами, зримо кололась какая-то оболочка в ее душе, напряженная изнутри. И его слова ворвались в сознание страшно и разрушительно. Она покачнулась и выронила котомку, ухватилась за наличник.
Сын Пашка зашевелился на кровати. Мужик метнулся за печку. Пашка сползал с кровати на животе. Нашарил розовыми пальцами половик, постоял, раздумывая, и побежал к двери. Глаза его были закрыты, он старательно не открывал их, чтобы сохранить и потом досмотреть свои сновидения. Когда Пашка пролез в дверь, толкаясь и споря с ней, как с живой, жена спросила:
— Пришел, а как же ты будешь жить тут?
— Как-нибудь… А где же? Куда мне? Ты видела, как люди горят в бензине? Видала, как солдата танками трут до вот такой тоншины? А он что может, солдат, он перед ихней силой букашка под сапогом! Все, Клавдя, все…
Дверь заскрипела. Пашка вернулся. Так же, не открывая глаз, пробежал к кровати и, с подпрыгом забравшись на нее, принялся искать мамку.
— Мамка, где ты? — бормотал он. — Мамка, ты куда ушла? — Глаза его открылись, и он заревел и открытыми глазами сквозь слезы увидел мать, стоящую возле окна. — Ты куда? — заревел он еще громче. — Куда без меня собралась?
— Никуда, никуда, — сказала она. — Куда я без тебя пойду? Никуда.
— А зачем торба?