Лебединая стая
Шрифт:
— Каких деникинцев? — переспросил поэт, ожидая после одного унижения другого.
— Мертвых, — улыбнулся за Мальву Клим Синица. — В нашем рву.
Володя пожалел в душе, что деникинцы не живые, а мертвые, а то он показал бы этой красавице, что такое поэт в бою. Соснин, оставляя коммуну, отдал ему на сохранение свою шашку в ножнах, которую наконец можно было бы применить.
Вернувшись в мансарду, он прицепил к поясу шашку, надел старую буденовку и, хотя ночь выдалась на редкость теплая, кожанку до колен, тоже доставшуюся ему от Соснина, и пошел седлать. Ему, снаряженному для поединка, уже мерещилась боевая ночь, он ведь ни разу не испытывал себя, как солдат в настоящем
Конь Соснина, купленный им за большие деньги, загарцевал под балконом, и всадник, экипированный, для сабельного боя, закричал слишком громко:
— Эй, где вы там запропастились? Выходите! Клим Синица вышел на балкон, увидел у крыльца всадника — конь под седоком проснулся, играл нетерпеливо — и подумал: может, вернуть парня, проводить Мальву самому?..
Выходит Мальва, поднимает с земли подушечку, которую сбросил конь Андриана, прилаживает ее вместо седла. Уже на коне спохватывается — забыла свою хворостинку. Поднимает голову к балкону.
— Там где-то моя хворостинка.
Но Клим не стал ее искать.
Ехали шагом. Сперва знакомились их кони, привыкали друг к другу, фыркали, стригли ушами, остерегаясь ночи, а потом заговорили и они, всадники, которых еще ничто не объединяло, кроме разве тьмы и запахов жнивья.
Она была тронута тем, что он, Володя Яворский, большой поэт (так сказал о нем Клим Синица), не отказался проехаться с нею. Ее конь шел так близко к его коню, что тому пришлось огрызнуться и несколько пригасить атмосферу непринужденности, которая возникала между всадниками.
За полями коммуны начинался деникинский ров, который когда-то был шанцами, лошади пошли осторожнее, испуганно косясь на каждый шорох в зарослях, но поэт напрасно клал руку на эфес, напрасно вглядывался в темень — ни одного хотя бы паршивенького деникинца не появилось. И все же страх не оставлял их обоих, а лошади в одном месте даже отпрянули от рва и понесли. Миновали Абиссинские бугры, на которых рождаются черные бури, проехали хутор Бубелы, остановились у ветряков. Мальва взяла спутника за руку с уздечкой, сказала, что не забудет его услуги, а как наведается еще в коммуну, зайдет к нему в гости. Очень ей любопытно посмотреть его жилье, она никогда не подымалась выше второго этажа, да и то в их «господском» доме. Володя сказал, что покажет ей самый шпиль дворца, летнюю башню, с которой днем видно полмира. Она пожалела, что не сможет приехать днем — боится сплетен, — однако ночью на той башне, верно, еще интересней. На это поэт ничего не мог сказать, он там ночью не бывал, с него хватает и мансарды…
Возвращался Володя шагом, словно боялся развеять, растерять удивительное чувство, которое осталось у него от прощания с этой странной женщиной. Хотелось смеяться, радуясь внезапному появлению этого чувства, и грустно было оттого, что оно такое непрочное, летучее, как семена одуванчика, чуть подует ветерок — и нет его. А ему хотелось, чтобы оно хоть немножко разрослось, укоренилось в нем, хотелось принести его к себе в мансарду и там побыть с ним. И опять ров, и опять ни одного деникинца, ни одной живой души для поединка, между тем родившееся в нем чувство требовало подвига. Но вот конь стал, уперся передними ногами в дорогу, застриг ушами, а всадник невольно выхватил из ножен клинок, и дальняя звездочка вспыхнула на нем.
— Кто тут? — бросил он в черные заросли, высоко занося шашку.
Ему ответили сквозь смешок:
—
— Какие деникинцы? Таких теперь нет. За кого вы?
— За царя и отечество… А ты?
— А ну покажитесь! Выйдите сюда!
— Как же мы покажемся, когда мы духи? А ты кто? Тоже дух или коммунар?
И когда один из духов сунулся из рва, чтобы посмотреть, с кем они имеют дело, конь поднялся на дыбы, а всадник чуть не вылетел из седла — он впервые поверил в существование духов, против которых шашка ничто, и припустил с поля боя на таком аллюре, что пролетел ворота коммуны и остановился только в пруду, в заезде, где мужики мочат пересохшие колеса телег и куда общественное стадо заходит на водопой, когда возвращается с луга. Набрав полнехонькие башмаки воды, он сообразил, что шашка более ни к чему, и еле засунул ее в ножны. Конь тоже остыл, угомонился, и герой тихонько посвистал ему, как посвистывают всем лошадям, приохочивая их пить.
Чувство к вавилонской вдовице облетело, как одуванчик, осталась лишь заноза в душе — неведомое доныне подозрение, которое вдовушка вселила в него и которому он сам только что нашел подтверждение, будто злые духи и вправду оживают во рву и их даже можно увидеть! Сказать об этом Климу Синице или промолчать? Этот не верит в духов, а вот Соснин говаривал, что все великие поэты верили в духов и о них написали свои самые гениальные творения. Вон вспугнутые им белые лебеди ширяют над озером, тоже как духи, чистые и величественные, может, ради них Володя Яворский держится за мансарду и душную сыроварню, ведь никто не знает, что это у них на крыльях он пишет стихи, что эти птицы сделали его поэтом.
Клим Синица уже бил в рельсу, будил коммуну работать. Нет, пожалуй, он легкомысленно послал с Мальвой сыровара. Синица вспомнил, что кончается красный лак для полировки сыра. Вынул книжечку, записал: «Обратиться к голландским коммунистам, чтобы прислали красного лаку». А вот, наконец, и сам сыровар спешился, ведет коня в поводу, чавкает своими «мокасинами», волоча по земле длиннющую шашку. Улыбнулся Клим Синица.
— Где так долго мешкал, парень? А тот ему на полном серьезе:
— Тихо, не кричите… Проводил эту вашу женщину до ветряков. Еду себе один мимо рва, держу руку на эфесе, а тут — деникинцы. Конечно, какие, к черту, деникинцы, нынешняя контра устроила засаду, хотела взять живьем, да я не дался…
Далее с величайшим блеском была описана сеча, в которой сыровар рубился, как Олеко Дундич, однако рассказчик забыл, с кем имеет дело, и зашел слишком далеко в своих вымыслах. Клим Синица приказал ему вынуть шашку из ножен, дохнул вдоль лезвия и сказал:
— Эта шашка еще не бывала в бою, и я советую тебе сдать ее в наш музей.
А так как музея еще и не было, вожак коммуны только собирался основать его, то он вернул шашку сыровару, тот вложил ее в ножны и, понурясь, повел в конюшню коня. С него облетали последние пушинки дивных переживаний.
Двор наполнился мычанием коров — от них на весь день, до возвращения с пастбища, отлучали телят, — ржанием лошадей, выгулявшихся на овсе и теперь затевавших драки у водопоя, и людским гомоном, каждое утро создававшим впечатление, что коммуна вот-вот развалится и ей ни за что не начать новый день, хотя с вечера все казалось как нельзя лучше налаженным для дальнейшего ее процветания. Поэту были уже привычны эти шумные коммунские рассветы, и он пришел в сыроварню без малейшего смущения, гордо и красиво, как никогда, словно в сознании своего высокого совершенства. Сегодня он сварит неслыханный сыр, а завтра повезет в Глинск созревшие прежде головки из ранних весенних партий.