Лёд
Шрифт:
Ехали недолго. Остановились. Дверь открыли, конвойные вывели меня. И сразу повели вниз по лестнице в подвал. Шереденко шел следом.
Подошли к металлической двери с глазком, конвойный стукнул в нее. Дверь отворилась. Дохнуло холодом. Нас встретил усатый надзиратель в тулупе до пола. Повернулся, пошел. Меня повели следом. Он открыл еще одну дверь, меня втолкнули внутрь небольшой квадратной, совершенно пустой камеры. Дверь захлопнулась, лязгнула задвижка. И Шереденко сказал сквозь дверь:
– Поумнеешь – стучи.
Камеру освещала тусклая лампа. Одна из стен камеры была металлической. На ней белел
Я села в угол.
В металлической стене что-то слабо гудело. И еле слышно переливалось.
Поняла: холодильник.
Закрыла глаза.
Холод нарастал медленно. Я не сопротивлялась.
Если красные змеи порки ползали по поверхности моего тела, холод проникал внутрь. Он забирал мое тело по частям: ноги, плечи, спину. Последними сдались руки и кончики пальцы.
Осталось только сердце. Оно билось медленно.
Я чувствовала его как последний бастион.
Очень хотелось провалиться в долгий белый сон. Но что-то мешало. Я не могла заснуть. И грезила наяву. Мое сердечное зрение обострилось. Я видела коридор подвала с прохаживающимся конвоиром. В других холодильниках сидели еще восемь человек. Им было очень плохо. Потому что они сопротивлялись холоду. Двое из них непрерывно выли. Трое приплясывали из последних сил. Остальные лежали на полу в эмбриональных позах.
Время перестало существовать.
Был только холод. Вокруг моего сердца.
Иногда дверь отворялась. И усатый конвоир что-то спрашивал. Я открывала глаза, смотрела на него. И снова закрывала.
Однажды он поставил рядом со мной кружку с кипятком. И положил кусок хлеба. Из кружки шел пар. Потом он перестал идти.
Узники в камерах менялись: мясные машины не выдерживали холода. И признавались во всем, чего от них требовали следователи. Их выносили из камер как мороженых кур.
В холодильники загоняли новых, они приплясывали и выли.
Мое сердце билось ровно. Оно было само по себе. Но чтобы не остановиться, ему нужна была работа.
И я помогала ему работать.
Я непрерывно смотрела сердцем во все стороны: иней, железная стена, коридор, камеры, стены, крысы на помойке, улица, троллейбус, мясные машины, едущие на работу и с работы, карманник, вытаскивающий кошелек у старухи, пьяный, падающий на тротуар, шпана в подворотне с гитарой, пожар на заводе, выпускающем утюги, заседание парткома автодорожного института, половые акты в женском общежитии, раздавленная трамваем собака, молодожены, выходящие из загса, очередь за вермишелью, футбольный матч, гуляющая в парке молодежь, хирург, зашивающий теплую кожу, ограбление продуктовой палатки, стая голубей, кондуктор, жующий бутерброд с копченой колбасой, инвалиды на вокзале, улица, железная стена, иней.
Вокруг меня со всех сторон окружал город.
Город мясных машин.
И в этом мертвом месиве красными угольками горели сердца НАШИХ:
Ха.
Адр.
Шро.
Зу.
Мир.
Па.
Уми.
Все те, кто остался в Москве.
Я видела их. И говорила с ними. О Царстве Света.
Вошел Шереденко.
Он говорил и кричал. Его каблуки топали по мерзлому полу. Он тряс бумагами. И сморкался. А я смотрела на его мертвое сердце. Оно работало как насос. Перекачивало мертвую кровь. Которая двигала мертвое
Я закрыла глаза. И он исчез.
Потом я снова увидела НАШИХ. Их сердца светились. И плыли вокруг меня. Их становилось все больше. Я дотягивалась до новых и новых, до совсем далеких. И наконец, я увидела сердца ВСЕХ НАШИХ на этой угрюмой планете. Мой квадратный холодильник парил в пространстве. А вокруг созвездиями плыли сердца. Всего их было 459. Так мало! Зато они светили мне и говорили со мной на НАШЕМ языке.
И я была счастлива.
Мне больно прижгли щеки.
Я очнулась. Больничная палата. Потолок с шестью плафонами. Сестра прикладывала мне что-то к лицу. Полотенце, смоченное горячей водой. Запах спирта. След от укола на локтевом сгибе. Бесшумно вошел какой-то полковник. Сестра и полотенце исчезли. Скрипнул стул. И сапог.
– Как вы себя чувствуете?
Я закрыла глаза. Видеть мир сердцем мне было приятнее.
– Вы можете говорить?
– О чем? – с трудом произнесла я. – О том, что вы боитесь утонуть? Вы же дважды тонули, правда?
– Откуда вы знаете? – неловко усмехнулся он.
– Первый раз в Урале. Вы поплыли с тремя мальчиками, отстали и у моста попали в водоворот. Вас спас какой-то военный. Он тянул вас за руку и повторял: «Держись, залупа конская, держись, залупа конская…» А второй раз вы тонули в Черном море. Вы нырнули с пирса. И поплыли к берегу, как обычно. Вы никогда не плыли в море, от берега. Но вслед за вами нырнула бездомная собака, любимица пляжа. Она почувствовала, что вы боитесь утонуть, и с лаем поплыла рядом, стараясь помочь. Это вызвало у вас панику. Вы замолотили руками по воде, рванулись к берегу. Собака лаяла и плыла рядом. Страх парализовал вас. Вы были уверены, что она хочет утопить вас. И вы стали захлебываться. Вы видели свою семью – жену в шезлонге и дочь с мячом. Они были совсем рядом. Вы глотали соленую воду, пускали пузыри. И вдруг коснулись ногами дна. И встали. Тяжело дыша и кашляя, вы заорали на собаку: «Пошла вон, тварь!» И плескали на нее водой. Она вышла на берег, отряхнулась и побежала к палатке, где однорукий Ашот жарил шашлыки. А вы стояли по пояс в воде и плевались.
Он одеревенел. В зеленовато-серых глазах его стоял ужас. Он сглотнул. Вдохнул. И выдохнул:
– Вам надо…
– Что?
– Поесть.
И быстро вышел.
А я впервые вспомнила про еду. В камере и в больнице мне совали миски с чем-то серо-коричневым. Но я не ела. Я привыкла есть только фрукты и овощи. Хлеб я не ела с сорок третьего года.
Хлеб – это издевательство над зерном.
Что может быть хуже хлеба? Только мясо.
Пожалуй, впервые за эти две недели я захотела есть. Позвала медсестру.
– Я не могу есть кашу и хлеб. Но я съела бы неразмолотое зерно. Есть оно у вас?
Она молча вышла, чтобы донести полковнику. Сквозь кирпичную толщу стен я видела, как он, сгорбленный и мрачный, снял телефонную трубку в своем кабинете:
– Зерна? Ну… и дайте, если просит. Только? Дайте овса.
Они принесли мне миску овса.
Я лежала и жевала. Потом спала.
Ночью ко мне пришел полковник. Притворил за собой дверь, присел на краешек койки.
– Я не представился тогда, – тихо заговорил он.