Леденцовые туфельки
Шрифт:
Но я отчего-то все продолжаю думать о ней, словно о любимом пальто или паре туфель, которые, повинуясь какому-то внезапному порыву, отдала в благотворительное учреждение, чтобы отныне их любил и носил кто-то другой...
И теперь мне уже интересно вот что...
Какую часть себя самой я успела отдать? И если я больше уже не Вианн Роше... то кто же ею стал?
ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ БАШНЯ
ГЛАВА 1
19
А, здравствуйте, мадам. Ваши любимые? Дайте подумать... Шоколадные трюфели, сделанные по моему особому рецепту, отмеченные знаком Госпожи Кровавой Луны и обвалянные в чем-то невыразимом, вызывающем искушение. Дюжину? Или, может, две? И уложим их в красивую коробку из черной шелковой бумаги с бантом ярчайшего красного цвета...
Я знала, что она вскоре придет. Таково уж воздействие моих особых трюфелей. Она пришла как раз перед закрытием; Анук была наверху и делала уроки, а Вианн снова возилась на кухне, готовясь к завтрашнему наплыву покупателей.
Я заметила, что прежде всего ее поразили запахи, царившие в магазине. Это весьма сложное смешение всевозможных ароматов: рождественской елки, стоящей в углу, апельсинов, гвоздики, молотого кофе, горячего молока, пачулей, корицы, чуть затхлый запах старого дома... и, разумеется, шоколада — возбуждающий, богатый, как Крёз, и темный, как смерть.
Она озирается, видит украшения на стенах, картины, колокольчики, кукольный домик в витрине, коврики на полу — все хромово-желтое, ярко-розовое, алое, золотое, зеленое, и у нее чуть не вырывается: «Да это же похоже на притон курильщиков опиума!» Но она вовремя прикусывает язык и удивляется себе: «Что это я так расфантазировалась?» На самом деле она таких притонов никогда не видела — да и любителей опиума встречала разве что на страницах «Тысячи и одной ночи», — и все же ей кажется, что есть в этой обстановке нечто странное. Почти магическое.
За окнами желто-серое небо так и светится обещанием снегопада. Метеорологи уже несколько дней его предсказывают, но, к великому разочарованию Анук, по-прежнему слишком тепло, чтобы с небес посыпался снег, а не этот бесконечный моросящий дождь, приносящий густые туманы.
— Паршивая погода, — говорит мадам.
Ну естественно, ей так кажется, потому что в облаках она видит не волшебство, а загрязнение окружающей среды и рождественские огоньки воспринимает не как звезды, а как обыкновенные электрические лампочки; она не знает ни покоя, ни радости, а рождественская толпа представляется ей бессмысленным скоплением людей, которые озабоченно и суетливо трутся друг о друга и, не испытывая никаких теплых чувств, в последнюю минуту покупают первый попавшийся подарок; и подарок этот будет распакован без удовольствия, в спешке, вызванной желанием поскорее перейти к застолью, которое тоже никому никакой радости не доставит, ибо за столом собрались люди, которые не виделись целый год и предпочли бы вообще никогда не встречаться...
Я вижу ее лицо в Дымящемся Зеркале. Лицо весьма жесткое — женщины, у которой волшебная сказка ее жизни так и не обрела счастливой концовки. Она потеряла родителей, мужа, ребенка, заработала свое нынешнее благополучие тяжким трудом, давным-давно выплакала все слезы и более не испытывает сострадания ни к себе самой, ни к кому бы то ни было другому. Она ненавидит Рождество, презирает Новый год...
Все это я вижу в Дымящемся Зеркале. А затем, приложив некоторое усилие, пытаюсь хотя бы мельком увидеть то, что скрыто от глаз Тескатлипоки. И вижу толстую даму, сидящую перед телевизором и отправляющую в рот пирожные с кремом, одно за другим, одно за другим, прямо из белой коробочки, в которой она принесла их из кондитерской, пока ее муж уже третий вечер подряд допоздна задерживается на работе; я вижу витрину антикварного магазина и куклу с фарфоровым личиком, накрытую стеклянным колпаком; вижу аптеку, возле которой она однажды остановилась, чтобы купить для своей крошки подгузники и молочную смесь; вижу лицо ее матери, широкое, грубое и ничуть не удивленное, когда она сообщает ей ужасную новость...
Но с тех пор уже столько воды утекло. Теперь это далекое прошлое — и все же то пустое местечко у нее в душе так и не заросло, так и продолжает молить, чтобы его чем-то заполнили...
— Да, дюжину трюфелей. Нет. Пусть будет двадцать, — говорит она.
Как будто трюфели могут что-то изменить. Но с другой стороны, сами эти трюфели кажутся ей чем-то иным. Как и эта женщина с длинными черными волосами, украшенными стразами, что стоит за прилавком в изумрудных туфельках на блестящих черных каблуках — такие туфельки созданы для того, чтобы в них танцевать всю ночь, прыгать, летать, да что угодно, только не ходить по улицам и не стоять за прилавком, — да, она тоже иная, не такая, как все, но отчего-то кажется куда более живой и настоящей, чем все вокруг...
На стеклянном прилавке темнеет пятнышко шоколадной пудры, осыпавшейся с трюфелей. Ничего не стоит кончиком пальца начертать в этой пудре символ Ягуара — кошачьей ипостаси Черного Тескатлипоки. Мадам, точно завороженная, смотрит на этот знак, пока я неторопливо заворачиваю коробочку, вожусь с бумагой и лентами; похоже, ее просто заворожили царящие в chocolaterie краски и запахи.
И тут вдруг, точно по сигналу, влетает Анук — растрепанная, все еще смеющаяся над какой-то проделкой Розетт, — и мадам поднимает глаза, смотрит на нее, и застывшее лицо ее вдруг расслабляется, добреет.
Может, она что-то в ней узнала? Может, талант, что так бурно кипит в крови Вианн и Анук, оставил свой след и здесь, у самых истоков? Анук одаривает мадам лучезарной улыбкой. Та улыбается в ответ — сперва, правда, нерешительно, но постепенно, по мере того как объединяются в своем воздействии на нее Госпожа Кровавая Луна, Луна-Крольчиха и Самый Первый Ягуар, рыхлое, одутловатое лицо мадам становится почти красивым в своей страстной тоске.
— А это кто ж такая? — спрашивает она у меня.
— А это моя маленькая Нану!
Больше ничего говорить и не требуется. Видит мадам или не видит что-то знакомое в этом ребенке, или просто сама Анук со своим личиком голландской куколки и византийскими кудрями взяла ее сердце в плен — кто знает? Но глаза мадам вдруг ярко вспыхивают. Она мгновенно соглашается, когда я предлагаю ей остаться и выпить чашечку горячего шоколада (к которому, возможно, приложу и один из моих особых трюфелей). А потом, сидя за одним из столиков с отпечатками детских ладошек, просто глаз не сводит с Анук, и во взгляде ее горит настоящая страсть. Анук то уходит на кухню, то снова возвращается; радостно приветствует зашедшего на минутку Нико и приглашает его выпить чашку чая; вместе с Розетт забавляется ее бесчисленными пуговицами из большой коробки; потом убегает куда-то в глубь дома, опять появляется возле витрины, чтобы узнать, какие еще изменения произошли в святочном домике, и сама переставляет одну-две центральные фигурки; затем в очередной раз выглядывает на улицу, проверяя, не пошел ли снег — он пойдет, должен пойти хотя бы в сочельник, ведь она так любит снег, чуть ли не больше всего на свете...
Пора закрывать магазин. На самом-то деле его пора было закрыть уже минут двадцать назад; мадам, похоже, удается стряхнуть с себя пьянящий дурман, она встает и говорит:
— Какая у вас чудесная девочка! — Стряхивая крошки шоколадного торта с колен, она с завистью поглядывает на кухонную дверь, за которой снова исчезла Анук, уведя с собой и Розетт. — И как она замечательно играла с той малышкой! Точно родная сестра!
Это вызывает у меня улыбку, но я мадам не поправляю.
— А у вас дети есть? — спрашиваю я.