Леди и война. Цветы из пепла
Шрифт:
К реке ходила. Купалась. Волосы мокрые, и на шее капельки.
– Вода хорошая, – сказала Меррон, отбирая остатки плаща. – Теплая совсем. Парная. Я раньше любила, чтобы на рассвете поплавать… особенно если по первому туману. У нас на запруде еще кувшинки были. Они только ночью цветут, знаешь?
Знает. И что нос у нее холодный, тоже знает.
Сама вот мерзнет, дрожит, но не признается, бестолковая женщина, с которой Сержант совершенно не умеет общаться. Ни с ней, ни с другими, от него даже обозные девки, которые особой разборчивостью не отличались,
– Или вот на рассвете… закрываются и уходят под воду. Бетти мне плавать не разрешала. Во-первых, потому что леди принимают ванну, а не в запрудах плещутся, во-вторых, у кувшинок очень толстые стебли, как сети, легко запутаться и утонуть. Некоторые и тонули. Деревенские про таких говорили, что их водяницы уволокли. Суеверия…
Засунула-таки ледяные ладони под рубашку.
– Ты опять горячий. Как ты себя чувствуешь?
Обыкновенно. Хорошо даже, когда она рядом.
– Сегодня снова, да?
Наверное. Но стоит ли переживать о том, чего нельзя изменить.
Приступы случались с периодичностью в два дня, но зато проходили легче и быстрей. Тогда, в пещере, Сержант слег почти на сутки, не столько из-за самого приступа, сколько из-за непонятной, несвойственной ему прежде слабости.
Меррон была рядом.
И в следующий раз – тогда накатило на равнине. Два холма и поле, усеянное осколками камней. Ни пещеры, ни даже трещины, чтобы укрыться. А ей не объяснить было, что оставаться на открытом месте опасно, что надо уходить, к холмам, к лесу, видневшемуся вдали. Он бы отлежался и нашел.
Осталась.
И оставалась раз за разом. Вопросов не задавала. Сама протягивала скальпель, опалив лезвие над огнем. Ворчала, что он сумасшедший.
Терпела.
Доверяла, не понимая, что Сержант не стоит доверия.
– Может, поешь все-таки? Хотя бы немного?
Капли на шее Меррон высохли, и нос согрелся. Пора было вставать.
А поесть… в последнее время его мутило от запаха еды. И это было неправильно.
Все было неправильно.
Ему за тридцать. Критический возраст давным-давно пройден. Изменения невозможны. Это же не ветрянка… тем более что кровь все еще красная, а кожа достаточно мягкая, чтобы скальпель ее вскрывал.
Правда, давить приходилось изо всех сил.
До границы осталось недели две пути. Нейтральная зона начнется раньше, сейчас наверняка полоса шире обычного, и это хорошо… если получится дойти.
Должен.
Позвать Ллойда… он или поможет, или позаботится о Меррон, насколько это возможно. Она будет против, но Ллойд поможет смириться с неизбежным. И постарается переключить ее внимание на что-нибудь другое. Возможно, связь еще не настолько крепка, чтобы Меррон сильно пострадала, если Дар умрет.
Накатило у реки. Наклонился, зачерпнул воды – и вправду теплая, как парное молоко, то, которое с пенкой и запахом живого, – и не удержался на ногах.
На этот раз шло волнами.
Кажется, не получилось не закричать. Не помнил. Падал, как раньше, – в песок, в седую траву, которой осталось жить неделю или две. Людям – и того меньше.
Тоже был берег, узкая полоса. Раскатанное дно и застрявшая подвода. Шелест рогоза. Визг подстреленной лошади. Тяжелая конница грохочет, взбивает грязь на переправе, взрезает стальным клином шеренгу пехоты. Падают стрелы. Отвесно. С неба. Они живут там, в тучах вороной масти, потерянные перья с железной остью. Пробивают щиты. Воду. Впиваются в рыхлую землю, сеют войну.
Хорошо.
Дар закрывает глаза не потому, что страшно – страх давно ушел, – но ему надо услышать эту музыку. Никто не верит, что она есть.
Никто не видит алого.
И огненных кошек, которые играют с людьми. Кошки зовут Дара, и он должен пойти за ними. Сегодня или никогда… сегодня.
– Лежать! – Сержанта оттаскивают под защиту телеги.
Зачем?
– Сдохнешь по-глупому.
И хорошо бы. Жить по-умному не выходит. Дар пробует вывернуться: кошки ведь рядом. Ему всего-то надо два шага сделать, но не отпускают. Колено Сержанта давит спину, и та вот-вот хрустнет.
Кошки смеются.
– Не дури…
От удара по голове в ушах звенит, и музыка обрывается. Уходят кошки, туда, где конница добивает остатки пехоты, уже безо всякой красоты, деловито, буднично. И над стенами городка поднимается белый флаг.
Не спасет.
Дару не жаль тех, кто прячется за стенами, как и тех, кто стоит перед ними, за чертой осадных башен, штурмовых лестниц и баллист. Все обречены. Каждый по-своему.
На землю из носу льется кровь, но ее слишком мало, чтобы кошки вернулись. Они предпочитают лакать из луж, а не лужиц. Дару нечего им предложить.
Бросают.
Не прощаются до вечера, а именно бросают. Вообще-то Дар ненавидит вечера, особенно такие, по-летнему теплые, с кострами, мошкарой, что слетается к кострам, с черной водой, которая словно зеркало. Но сегодня ненависти нет. Наверное, уже ничего нет.
Жаль, что днем умереть не вышло.
Сержант идет позади. Присматривает. И сопровождает. Сначала туда… потом назад. Док уже расставит склянки, разложит инструмент. Он тоже будет молчать, только губы подожмет, запирая слова. Устал. Все устали.
А ночь вот хорошая. Звезды. Луна. И дикий шиповник отцветает, сыплет на землю белые лепестки.
– Почему все так? – Дар повернулся к сопровождающему.
– Надо же, заговорил-таки. И давно?
Да. Наверное. Дар не помнил, когда осознал, что снова способен разговаривать. Дар вообще не помнил время.
– И чего молчал?
Дар пожал плечами: в словах нет смысла. Ни в чем, если разобраться, смысла нет.
Дорога. Война. Зимовки. Сержант. Другие. Всех убьют, сейчас или позже, год, два, десять… у войны сотня рук, и в каждой – подарок, все больше железные, вроде тех, которые с неба сыпались. И чего ради бороться, придумывать недостижимые цели? Врать, что однажды доберешься, убьешь того самого, заклятого врага, и все в одночасье переменится…