Леди, любившая чистые туалеты
Шрифт:
Впрочем, этот джентльмен в темно-сером костюме, белой рубашке и черном шелковом галстуке видел, должно быть, столько покойников, что вряд ли запомнил меня, живую, уже заходившую сюда прежде. И уже попадавшуюся ему на глаза. Я же проявила идиотскую беспечность, не запомнив ни единой фамилии усопшего, какую ему можно было б назвать. Следовало первым делом прочитать их, значащихся на доске объявлений. Одна походила на русскую. Что-то такое со “ски” на конце. Хотя нет. Это фамилия стратегического гения из Вашингтона, который объясняет нам, что произойдет с миром, и всякий раз оказывается прав. Мне бы его советы сейчас вовсе не помешали.
Господи, сколько все же прирожденной чертовской любезности в этих похоронщиках. Но от этого мне лучше уклониться. Ага. Вот оно, спасение. На худой конец за этой дверью я смогу укрыться хоть на минутку. А потом пройду вон через ту. Для кого-то ведь она открыта. И я почти уверена, он уже видел меня, приходившую сюда пописать, и может оказаться совсем не таким чертовски любезным, если будет видеть снова и снова. А тут все определенно покоятся с миром. И никаких тебе эмоциональных перегрузок. Боже мой, какая прекрасная хоровая музыка. Что-то церковное, русское. И, о господи, гроб. В котором кто-то лежит. Надо
Этот мужик так и торчит в вестибюле. Ну точно, он запомнил меня по прежним визитам и просто ждет, когда я выйду и он сможет сказать мне, что здесь не общественный писсуар. Присядь, дай отдохнуть ногам. По крайней мере, посидишь с покойным, раз никто больше этого делать не хочет. Румяна, маскирующие его мертвенную бледность. Старосветская внешность — шелковая сорочка, галстучная булавка с бриллиантом, воткнутая в черный шейный платок. Интеллигентное лицо, крупный нос. Подкрученные навощенные усы. О господи, какая все-таки спокойная, прекрасная музыка. Зеленый свет, струящийся откуда-то из-за гроба. На табличке у гроба значится: композитор Бортнянский, “Херувимская песнь номер семь”, исполняет Республиканская русская хоровая капелла. Голоса звучат так, словно они — волны огромного моря эмоций. Сначала впадина, тихая надгробная песнь. Затем подъем к торжествующему гребню. Хватающий за сердце. Все твое существо пробирает дрожь. Приближение великого духа. Который подхватит меня и бросит лететь по ветру в последние, позабытые пределы Вселенной. Впрочем, в этот миг, в этой пустой комнате, в одном я уверена. Осознанно или неосознанно. Мне совершенно необходимо пойти и пописать. А ты, лежащий в гробу, выглядишь таким же одиноким и лишенным друзей, как я. Бедный ты сукин сын. Хоть и не такой бедный, как я. Которой придется ныне податься если не в шлюхи, так в монашки. Искать уединения, простоты, умеренности и неспешной жизни. Впрочем, теперь, когда я по крайней мере знаю твои музыкальные вкусы, ты заслуживаешь того, чтобы получить мои настоящие имя и адрес. Которые я и записываю левой рукой пониже поддельных. А сейчас я преклоню колена и прочитаю атеистическую молитву.
Ага, наконец-то вестибюль опустел. И миссис Джоселин Джонс в ее светло-зеленом твидовом костюме и лиловом шарфе может постоять в полутьме, оправляя юбку и намереваясь бросить вызов более светлому вестибюлю. Нет, не могу. О господи, мужчина в темно-сером костюме все еще там. О господи. Он кланяется с намеком на сочувственную улыбку. Что ж, поведение достойное южанина. Возможно, владельцу похоронной конторы именно так и положено вести себя с незваными гостями. Быть может, это и есть решение. Поступить в похоронную школу. Должны же существовать на свете бальзамировщицы и гробовщицы. А если их не существует, то какая-нибудь феминистская организация в самом скором времени потребует по суду предоставить женщинам эту работу. Каждый день бросать вызов печали. Расхаживать в длинных черных халатах и резиновых черных перчатках. И трудиться в поте лица. Правда, это слишком уж смахивает на домашнее рабство. А кто знает, к чему оно может привести. Когда мы только еще поженились, Стив сказал, что, наблюдая, как я работаю по дому, скажем, протираю, согнувшись, полы, он каждый раз возбуждается. И сказал чистую правду, потому что все время пытался воткнуть мне сзади, причем самым большим стояком, какой я когда-либо в себе ощущала, так что я оборачивалась посмотреть и видела, что он по меньшей мере на дюйм длиннее обычного, и в конце концов Стив упросил меня облачаться перед мытьем посуды в леопардовое белье с черными кружавчиками. А кончилось все тем, что в один прекрасный день он, закрыв в предвкушении экстаза глаза и выпятив свое стоячее дышло, полез ко мне, да промахнулся и ссыпался вниз головой в подвал, у двери которого я замерла.
Пока я на цыпочках перехожу вестибюль, у меня спускается петля на чулке. Вот унитаз, на который сегодня никто еще не присаживался. Когда ты с упоительным облегчением писаешь, в голову приходят такие странные мысли. Вот интересно, выкачивают они из покойников только кровь или еще и мочу. Долго и досуже разглядываю в зеркале мои ветшающие черты. Щеки и нос блестят. И даже сейчас я возбуждаюсь, корячась по дому, и тем сильнее, чем грязнее работа. Уходи-ка ты из женской уборной, пока не начала и в ней полы протирать. Воображая, как сюда вдруг врывается Стив. Это всё его крестьянские предки-эмигранты, по женской линии там наверняка сплошные рабочие-скотинки, которые копали картошку и возбуждались от этого занятия настолько, что принимались употреблять друг дружку прямо в оставшихся от нее грязных лунках. Еще одна улыбка мужчины в темном костюме. Миную дверь так и оставшегося пустым прощального зала. В котором русские голоса по-прежнему выпевают “Херувимскую песнь” Бортнянского.
Когда Джоселин Джонс покидает похоронную контору, в парадные двери входит стайка скорбящих. Возможно, все они направляются в зал, посреди которого покоится джентльмен в пенсне. Иду на восток, чтобы свернуть на Мэдисон-авеню. Шарфы, туфли, платья. Мимо всех больших, старых магазинов. В которых когда-то с такой беспечностью делала покупки. Темнеет, красные, зеленые огни. Какая печаль, какая печаль. Продавец соленых крендельков на углу. И я, как в университетские дни, останавливаюсь и покупаю один. Пятьдесят седьмая улица врезается в Пятую авеню. Неторопливая прогулка
Потому что, когда она только пришла сегодня к “Мету”, то остановилась на просторных солнечных ступенях погреться немного. Наблюдая за работавшим несколькими ступенями ниже уличным мимом. А потом на глаза ей попалась страшно юная, крепенькая такая пара. Одинакового среднего роста. Он блондин, она шатенка. Их мягкие, ниспадающие волосы, столь хорошо ухоженные вопреки нынешней моде, придавали обоим вид существ без возраста, неподвластных разрушительному воздействию жизни. Они чем-то похожи на ставших совсем чужими детей, чьи портреты в серебряных рамках, стоявшие на туалетном столике у кровати, все еще болезненно напоминали об их отчужденности. И вот теперь эти двое, держащиеся за руки, такие юные и красивые, такие влюбленные друг в дружку. Она смотрела, как они медленно прогуливаются взад-вперед по ступеням. Девушка в твидовом костюме и юноша в твидовой куртке и фланелевых брюках. Выходцы из другого мира. Потому что ее-то мир очень сильно переменился. А потом эта юная пара словно испарилась. Ей так хотелось еще понаблюдать за ними. И едва повернувшись, чтобы подняться по двум оставшимся ступеням и войти в “Мет”, она почувствовала, как кто-то легко коснулся ее локтя, — и вот они оба стоят ступенькой ниже, прямо перед ней. Юноша, мягко улыбнувшись, вежливо спросил, не леди ли она Элизабет Фицдейр, назначившая им встречу как раз на том месте, где она стоит. И она ответила, нет, но хотела бы быть ею. И юноша опять улыбнулся, показав сияющие белые зубы, и сказал: и нам бы этого хотелось. Вот почему она и расплакалась, шагая по Первой авеню. Потому что ей никогда уже, наверное, не удастся вновь стать женщиной, подобной той, с которой хотела встретиться эта романтическая юная пара.
Зайдя наконец в этот день в похоронную контору, чтобы пописать, она поняла: замеченная здесь столько раз, она никогда уже не сможет сюда вернуться. Впрочем, неподалеку стоял приличный, по меньшей мере, отель, принимавший на постой исключительно женщин и вполне способный предоставить нужную замену. Приближается Рождество. Она уже несколько дней собиралась позвонить тому печальному беловолосому мужчине и попросить его приехать по Бронкс-Ривер-парквей пообедать в ее скромной квартирке, а она подарила бы ему галстук. Он говорил, что сам звонить людям стесняется, но она пусть позвонит непременно. И даже сказал это с улыбкой, прибавив “пожалуйста”. Однако она, набрав первые цифры номера, снова и снова утрачивала решимость. И всегда в последний момент вешала трубку. Она знала, что у него маленький офис с секретаршей. И даже знала, неизвестно почему, что он скрывал от нее размер состояния, которым владел, и догадывалась, что состояние это, быть может, очень немалое, еще и возросшее благодаря компенсации, огромной компенсации, полученной им после авиакатастрофы и гибели всей его семьи. Он занимал большую квартиру там, где 57-я выходит к Ист-Ривер, — семь спален, постоянно живущая в квартире прислуга и проплывающие за окнами буксиры. Это уж не говоря о том, что он был еще и первоклассным теннисистом, игравшим на закрытых кортах, членом клуба “Ракетка и мяч”, в который она однажды заглянула, приехав на уик-энд в Нью-Йорк из Брин-Мора, и ее там заставили ждать в маленькой приемной для дам. Она даже немного обиделась на то, что ее, поскольку она женщина, не допустили во внутренние святилища клуба. Хотя потом, в тот же самый день, ей разрешили поприсутствовать на теннисном матче вместе с горсткой попивавших мартини зрителей, расположившихся в небольшой, устроенной в конце корта ложе.
Впрочем, теперь ей было не до дружеского общения. Нужно было, и позарез, быстро найти другую работу. И не попадать больше под увольнение, выливая вино на головы клиентов. Каждый день просматривала она объявления в “Нью-Йорк тайме”. И в унынии своем подумывала даже, не выдать ли себя за ирландку или англичанку и не поступить ли в экономки, а то и в горничные. Вот тогда у детей и вправду появится повод больше к ней не приезжать, чего они, собственно, и не делали уже месяца три с лишком. Став домашней прислугой в одной из огромных квартир, расположенных на Парк-авеню, неподалеку от 72-й улицы, она по крайней мере получит полный пансион, пристойный утренний кофе, плюс собственная спальня, ванная и гостиная. А при том, насколько требовательными стали в наши дни слуги, можно было бы настоять и на собственном телефонном номере, музыкальном центре, телевизоре и автомобиле. Единственная беда состояла в том, что в этих местах обитали две ее подружки по Брин-Мору — у одной было шестнадцать комнат, у второй двадцать шесть. Но, с другой-то стороны, господи, она же будет зарабатывать больше любой секретарши. Да еще и получать дополнительно за обучение правилам приличия и общей благовоспитанности. Или хотя бы за умение палить с бедра из смит-вессона, когда прок от обоих этих достоинств окажется нулевым.
Но, господи боже, а что, если одна из подруг, направляясь по улице в “Колони-клаб”, из которого сама она прискорбным образом вылетела за неуплату членских взносов, встретит ее выгуливающей собаку. О, привет, Джоселин, вот уж не знала, что ты живешь в этих местах. Да нет. Они со мной и говорить бы не стали. А притворились бы, что не видят меня. Вот что они сделали бы. Но, о господи, как ей все же удастся выжить под боком и под каблуком у нахапавших денег снующих вокруг чудовищно невоспитанных людей с их драгоценностями и дурными вкусами. Кого ей стоило бы подыскать, так это богатого, интеллигентного и не заговаривающегося пока еще старичка, который жил бы в большом старом доме с большой старой лужайкой вокруг, старичка, с которым она могла бы слушать мадригалы и читать ему по вечерам у камина Суинберна, попивая на пару с ним кофе по-ирландски.